Справочник от Автор24
Поделись лекцией за скидку на Автор24

«Нужно защищать общество»

  • ⌛ 1976 год
  • 👀 478 просмотров
  • 📌 399 загрузок
Выбери формат для чтения
Загружаем конспект в формате pdf
Это займет всего пару минут! А пока ты можешь прочитать работу в формате Word 👇
Конспект лекции по дисциплине ««Нужно защищать общество»» pdf
«нужно ЗАЩИЩАТЬ ОБЩЕСТВО» MICHEL FOUCAULT «IL FAUT DÉFENDRE LA SOCIÉTÉ» Cours au Collège de France (1975-1976) GALLIMARD МИШЕЛЬ ФУКО «нужно ЗАЩИЩАТЬ ОБЩЕСТВО» Курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1975—1976 учебном году Перевод с французского Е. А. Самарской s Санкт-ПетерЬург «Наука» 2005 УДК 316.6 ББК 88.52 Φ 94 Ф у к о M. Нужно защищать общество: Курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1975—1976 учебном году. — СПб.: Наука, 2005. — 312 с. ISBN 5-02-026848-8 Книга — публикация лекций Мишеля Фуко — знакомит читателя с интересными размышлениями ученого о природе власти в обществе. Фуко рассматривает соотношение власти и войны, анализируя формирование в Англии и Франции XVII—XVIII вв. особого типа историко-политического дискурса, согласно которому рождению государства пред­ шествует реальная (а не идеальная, как у Гоббса) война. Автор резко противопоставляет историко-политический и философско-юридичсский дискурсы. Уже в аннотируемой кни­ ге он выражает сомнение в том, что характерное для войны бинарное отношение может служить матрицей власти, так как власть имеет многообразный характер, пронизывая все отношения в обществе. Научное издание Мишель Фуко НУЖНО З А Щ И Щ А Т Ь ОБЩЕСТВО Курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1975—1976 учебном году Редактор издательства Л. И. Сметанкина Художник П. Палей Технический редактор И. М. Кашеварова Лицензия ИД № 02980 от 06 октября 2000 г. Сдано в набор 12.07.05. Подписано к печати 7.11.05. Формат 60x84 1/16. Бумага офсетная. Гарнитура Тайме. Печать офсетная. Усл. псч. л. 18.3. Уч.-изд. л. 17. Тираж 2000 экз. Тип. зак. № 4327. С 223 Санкт-Петербургская издательская фирма «Наука» РАН 199034, Санкт-Петербург, Менделеевская линия, 1 E-mail: [email protected] Internet: www.nauka.nw.ru Первая Академическая типография «Наука» 199034, Санкт-Петербург, 9 линия, 12 ISHN 5-02-026848-8 ТП 2003-П-№ 52 ISBN 5-02-026848-8 («Наука») ISBN 2-02-023169-7 («Gallimard», «Seuil») © Seuil/Gallimard, Fiévrier 1997 © Издательство «Наука», 2005 © Е. А. Самарская, перевод на русский язык, статья, 2005 © П. Палей, оформление, 2005 Генеалогия против истории Настоящее издание содержит лекции Мишеля Фуко, прочитанные им в Коллеж де Франс в 1975—1976 годах. Хотя, скорее, не прочитанных, а проговоренных, поскольку Фуко на своих лекциях не придерживался написанных им текстов, а отдавался свободному течению своих мыслей. Так что читатель видит перед собой сейчас не текст Фуко, а его слово, распечатку, сделанную с магнитофонной записи его лекций, хотя и сверенному французскими издателями с рукописными вариантами лекций Фуко. Курс «Нужно защищать общество» целиком посвящен во­ просам власти, Фуко здесь выступает не столько как исследова­ тель дискурсивных формаций, сколько как аналитик власти, ее форм, механизмов, техник и, конечно, дискурсов. Конкретно Фуко в данном курсе исследует дискурс «войны рас», то, как он появился впервые в новой истории в Англии XVII века, полу­ чил иные трактовку и социальное содержание во Франции XVIII века и какие изменения претерпел в течение XIX— XX веков, когда превратился в «государственный расизм». Публикуемые лекции принадлежат к «генеалогическому» периоду в творчестве Фуко, поэтому, может быть, стоит пред­ варительно уяснить некоторые принципы генеалогии, с помо­ щью которых он исследует в данном курсе историческую ди­ намику «власти — знания», власти и знания, на которое она опирается или с помощью которого некий коллективный субъект стремится овладеть властью. Собственно, генеалогия (термин взят Фуко, по-видимому, у Ницше) в употреблении Фуко означает разрушение привычной 5 для нас концепции истории гегелевско-марксистского типа. Последняя предполагала необходимость выделения в истории определенных непрерывных линий развития, каковые могли быть заполнены разным содержанием: то ли это эволюция го­ сударства и истины (Гегель), то ли справедливости и свободы (Прудон), то ли развитие экономики, приводящее в конечном счете к социалистическому устройству общества. Заветное слово таких концепций истории — становление, генеалогия же Фуко направлена на исследование судьбы определенного дис­ курса и его носителей, оказавшихся на обочине общественной жизни (как французское дворянство XVIII века) и стремящих­ ся снова оказаться у власти. Генеалогия исходит из представ­ ления о дискретности истории, о наличии в ней моментов раз­ рыва связей, прерывности исторических линий. Поэтому для Фуко и в этот период сохраняет свое значение тезис, высказан­ ный им в более ранней работе «Археология знания». «Некогда археология, — пишет Фуко, — дисциплина, изучавшая немые памятники, смутные следы, объекты вне ряда и вещи, затерян­ ные в прошлом, тяготела к истории, обретая свой смысл в обо­ сновании исторического дискурса; ныне же, напротив, история все более склоняется к археологии, к своего рода интроспек­ тивному описанию памятника».1 Фуко тогда считал, что при исследовании истории мысли нужно разрушать длинные цепи, свидетельствующие якобы о прогрессе сознания, эти телеоло­ гии разума, разыскивая вместо этого «краткие очередности», каждая из которых обладает своим типом истории, не своди­ мым к модели развивающегося знания. Он не изменил своего мнения и в семидесятые годы, хотя цель его исследований ста­ ла несколько другой: он исследует не дискурсивные законо­ мерности, а подвижность дискурсов в истории. В связи со сказанным может возникнуть вопрос, откуда у Фуко, да и у многих других французских интеллектуалов, особенно левой ориентации, такая страсть к прерывному, в дан­ ном случае к разрывам в истории? Рискнем сделать предполо­ жение, что это связано, хотя может быть отчасти, с их разоча­ рованием в марксизме и социализме, последний еще во времена Сартра представлялся им «другим» по отношению к капита] Фуко М. Археология знания. Киев, 1996. С И . 6 листической действительности. Но постепенно под влиянием ряда факторов (разоблачение преступлений сталинизма, созна­ ние угроз, исходящих от тоталитарного советского государства, несоответствия между идеализированными представлениями о социализме и социалистической реальностью в странах Во­ сточной Европы) социализм потерял привлекательность в гла­ зах западных интеллектуалов, он перестал быть «другим», к которому они стремились, он стал скорее «тем же самым». Тут может быть сыграли свою роль теории «единого индуст­ риального общества», разрабатывавшиеся в свое время У. Ростоу или Р. Ароном. И Фуко в предложенном вниманию читате­ лей тексте тоже, хотя и подчеркивает одиозность фашистского и сталинского режимов, считает, что в их основе лежит ряд властных механизмов и институтов, воспринятых ими у капи­ талистических стран Запада. Поэтому западные интеллектуа­ лы начали поиски теперь уже подлинно других ценностей, дру­ гого мира, совершенно другого по сравнению с обществом, в котором они жили. Интересно, как в этой связи Фуко оценива­ ет диалектику. Маркс и Энгельс видели в ней беспощадное ору­ жие, с помощью которого мог быть вынесен приговор суще­ ствующему, обоснована неизбежность его гибели в результате борьбы его внутренних противоречий. С точки зрения Фуко, диалектика, напротив, выполняет функцию «усмирения» про­ тивоположностей, ибо диалектические противоположности не только борются друг с другом, но и в определенной степе­ ни оказываются едиными и должны быть таковыми, чтобы сохранилась непрерывная цепь исторического развития. По­ этому именно за пределами этой цепи, за пределами диалек­ тической связи Фуко ищет подлинно иное, оно находится не только за их пределами, но и формируется только путем раз­ рыва с ними. Итак, первая особенность генеалогического подхода к ис­ тории — разрыв с представлением о непрерывности ее разви­ тия. Вторая заключается в отказе от универсалистских притя­ заний разума. Можно выделить два главных направления, по которым Фуко ведет критику разума. Одно из них представ­ лено критикой эпохи Просвещения. Такую критику издавна вели и представители правых, и марксисты, хотя и с разных точек зрения. Критика Фуко имеет с ними частичное сходство, 7 но в целом она глубоко оригинальна. Просвещение он рассмат­ ривает как эпоху наложения дисциплины на знания, как эпоху, в которую происходила сортировка знаний, при этом одни из них были дисквалифицированы и отброшены за пределы наук, а другие подверглись классификации, иерархизации и были включены строго определенным образом в формировавшуюся тогда систему наук. Интерес Фуко сосредоточен на отброшен­ ных, дисквалифицированных знаниях, которые либо в силу своего локального характера, либо недостаточной научности были исключены из системы наук. Но разум вызывает критику со стороны Фуко еще по одной и весьма серьезной причине. А именно постольку, поскольку разум, точнее «философско-юридический разум», использовал­ ся для обоснования государственной власти (имеются в виду теории общественного договора, суверенитета и т. п.) и слу­ жил ей опорой при выполнении властных полномочий. Цент­ ральная государственная власть вообще выступает как олицет­ ворение разума и подобно ему осуществляет подчинение локального универсальному, гетерогенного гомогенному, уничтожая то, что не поддается гомогенизации. М. Фуко всегда выступает защитником локального, и потому стремится выйти за пределы государственного разума к тому локальному, которое подвергается универсализации со стороны власти. Двигаясь в этом направлении, Фуко делает два важных от­ крытия, значимость которых для политической философии труд­ но переоценить. Он открывает две новых формы общественной власти: дисциплинарную власть и биовласть. Первая составля­ ет как бы фундамент здания власти, верхние этажи которого за­ нимает центральная государственная власть. Здесь государствен­ ное насилие в отношении граждан имеет скрытую форму, оно запрятано под оболочкой закона, права, зато ниже уровня цент­ ральной власти в обществе царит сила, действующая не от име­ ни закона, а при опоре на правила внутреннего распорядка, ха­ рактерные для таких институтов, как тюрьма, школа, армия, клиника. Такова дисциплинарная (или дисциплинирующая) власть, которая уравнивает индивидов, разделяет их, регист­ рирует и контролирует. Биовласть действует на другом уров­ не, она берет под свой контроль все население и обеспечивает ему социальную безопасность, при этом она опирается на по8 нятие «нормы». Итак, оборотной стороной государственного разума, закона и права оказывается сила, действующая посред­ ством дисциплинарных принуждений и приведения к норме. Может создаться впечатление, что Фуко довольно близок к Марксу как в своей критике договорных теорий возникнове­ ния государства, так и в трактовке государства как узаконен­ ной формы насилия. Однако и в вопросе о государстве многое отделяет Фуко от Маркса: во-первых, согласно Марксу, область политического находится в зависимости от сферы экономичес­ ких отношений, так что государственная власть оказывается выразительницей интересов экономически господствующего класса; во-вторых, Маркса интересовал прежде всего конфликт двух главных противоборствующих сил общества — буржуа­ зии и пролетариата. И если буржуазия уже обладала властью, то пролетариат только стремился к ней. Таким образом, обоим классам были присущи государственные амбиции и стремле­ ние к универсализации общества, к его гомогенизации. Фуко же, как уже сказано выше, не приемлет универсалистских при­ тязаний, проявляются ли они со стороны буржуазии или про­ летариата или с какой-либо другой стороны. Тут мы оказываемся перед третьей особенностью генеало­ гии Фуко, она вырастает из особой его трактовки понятия субъекта. В своем выступлении в феврале 1969 года во Фран­ цузском философском обществе Фуко говорил о том, что не автор создает текст, а скорее текст формирует автора как свою функцию. Эти слова до сих пор вызывают у многих чувство протеста, мы привыкли думать, что автор раскрывается в тек­ сте, что дискурсы составляют творение автора (шире, субъекта), а не наоборот, как заставляет нас думать Фуко. Можно вспом­ нить в этой связи и то, как в работе «Воля к знанию» Фуко нападает на распространенную в современных обществах про­ цедуру «признания». В ее основе лежит предположение, что есть некий субъект со своей внутренней жизнью, эмоциями, мыслями и их-то и нужно обнаружить, а это необходимо в силу разных причин. Этого требует церковная исповедь, судебная власть добивается признания от преступников, наподобие их и литератор стремится проникнуть внутрь собственной души, чтобы почерпнуть в ней материал для своих произведений. Однако мнение о том, что Фуко отрицает «автора», «субъекта», 9 ошибочно. Мысль Фуко иная, он выступает против субъекта как метафизической данности и доказывает, что субъект пред­ ставляет собой сложное образование, он формируется пото­ ком дискурсов, среди которых мы живем, а также, что особен­ но четко выражено в лекциях «Нужно защищать общество», его конституируют политическая или институциональная власть и его собственное сопротивление им. Прослеживая историческую судьбу уже упоминавшегося дискурса «войны рас», Фуко выделяет социальные группы, которые использовали его в борьбе за власть. Он прямо гово­ рит о том, что на основе дискурса «войны рас» складываются коллективные субъекты (в данном случае «расы»), которые од­ новременно оказываются и объектом нового исторического рассказа. В Англии представители третьего сословия, во Фран­ ции обедневшая аристократия в своем сопротивлении королев­ ской власти открывали новые пласты истории, создавали ис­ торию своей «расы», тогда как раньше к истории обращалась только суверенная власть, доказывавшая с помощью истори­ ческих аргументов свое величие и свою непрерывность. Не ограничиваясь идеей дуализма сталкивающихся в об­ ществе в борьбе за власть сил, которая содержалась, напри­ мер, в «Истории государства Франция», обработанной Буленвилье, Фуко переходит к доказательству того, что главная борьба в обществе разворачивается между властью и испыты­ вающими ее воздействие группами населения и отдельными индивидами. Здесь необходимо отметить, что Фуко настаивает особен­ но на реляционистском характере власти: где есть власть, есть и сопротивление ей. А поскольку власть в современных усло­ виях (и если учесть такие ее формы, как дисциплинарная власть и биовласть) пронизывает все общество, распространяет свой контроль на каждого индивида и население в целом, то все и каждый в отдельности ей сопротивляются и противодействуют. Таким образом, общество оказывается местом действия мно­ гочисленных разнонаправленных воль. Но реляционизм влас­ ти означает не только это. Он также означает, что власть не локализуется в каком-то определенном месте, она всегда воз­ никает там, где есть властное действие и противодействие ему, причем, каждый индивид является и носителем власти, 10 и тем, кто ее испытывает и сопротивляется ей. Властные от­ ношения (и это еще одно открытие Фуко) формируются сни­ зу, они рождаются во взаимоотношениях индивидов и групп, в рамках институтов и в каждой ячейке общества. Сторонники общественного самоуправления много лет настаивают на том, что власть должна формироваться снизу. Фуко констатирует, что именно так и обстоит дело в современных обществах: власть и ее механизмы формируются внизу, а затем они пере­ нимаются глобальными, действующими в масштабе всего об­ щества механизмами власти. Итак, сошасно Фуко, власть имеет дисперсный характер, она рассеяна во всем обществе и представ­ лена массой разнонаправленных воль, из которых каждая име­ ет свою стратегию, направленную на достижение победы. Та­ кое понимание характера властных отношений со стороны Фуко, согласно которому сама динамика властных отношений формирует и власть, и сопротивляющихся ей субъектов, убеж­ дает, что он вовсе не был сторонником смерти «автора», «субъекта», «человека». И он сам указал причину подобных заблуждений, когда признал, что он в своих ранних работах делал сильный акцент на роли власти в формировании инди­ видов, изучал техники власти и механизмы, которые она при этом использует. И тут же он выражает сожаление, что мало уделял внимания тем техникам, которые индивид применял к самому себе, тому, как он, участвуя во властных отношени­ ях, преодолевает самого себя. Такие высказывания Фуко долж­ ны бы снять еще существующие предубеждения насчет негати­ визма Фуко в отношении понятия субъекта. Сторонникам подобных предубеждений стоит задуматься о словах Ж. Бодрийяра, который назвал Фуко «последним динозавром классиче­ ской эры». Он при этом имел в виду оптимистическую веру Фуко в то, что каждый индивид способен ставить перед собой цели и добиваться их реализации. И кстати сказать, представление Фуко о власти как сети активных взаимоотношений разнонаправлен­ ных воль кажется выражением личности самого Фуко, его ак­ тивной политической позиции. Может быть, поэтому он не за­ мечает, что основная масса граждан в современных обществах политически пассивна и полностью подчиняется правилам, вы­ работанным институтами, нормам социальной защиты, трудо­ вой дисциплины и рекламным указаниям в потреблении. 11 В заключение хотелось бы сказать, что из всех упоминав­ шихся выше принципов генеалогического подхода Фуко к ис­ тории определяющая роль принадлежит принципу прерывно­ сти. Прерывность обнаруживается в исторической вертикали (разрывы основных магистралей истории), она обнаружива­ ется и на социальной горизонтали (прерывность универса­ лизма власти, точечность, дисперсность властных отноше­ ний), и в критике со стороны Фуко метафизического понимания субъекта, предполагающего его сущностную целостность (ин­ дивид, с точки зрения Фуко, существует в процессе постоянно­ го самопреодоления и выстраивания себя с помощью опреде­ ленных техник). Итак, сам принцип прерывности, многократно преобразуясь, в зависимости от сферы своего применения, ве­ дет Фуко к созданию динамичного образа общества, прони­ занного властными отношениями представляющего множество разнонаправленных воль, каждая из которых вооружена соб­ ственной стратегией борьбы за власть. Конечно, можно задаться вопросами о том, насколько аутентично такое представление об обществе и каков может быть результат точечных сопро­ тивлений? Не появились ли представления о точечном харак­ тере общественной борьбы просто в результате исчезновения или количественного уменьшения такого крупного революци­ онного субъекта, каким был на Западе с середины XIX века пролетариат? Не формируются ли в современных условиях новые силы сопротивления в лице определенных наций, рас, цивилизаций? Ответы на эти вопросы придется давать уже не Фуко, а, при опоре на его достижения в области теории вла­ сти, тем, кто является свидетелем новейших исторических про­ цессов. ЕЛ. Самарская Вместо предисловия Этой книгой открывается издание лекций Мишеля Фуко, прочитанных им в Коллеж де Франс. Мишель Фуко преподавал в Коллеж де Франс с января 1971 г. и до своей смерти в июне 1984 г., исключение составля­ ет 1977 г., когда он воспользовался годичным отпуском. На­ звание его кафедры — «История систем мысли». Она была создана 30 ноября 1969 г. по предложению Жюля Вюйемена по решению общего собрания профессоров Коллеж де Франс взамен кафедры «История философской мысли», ко­ торой до своей смерти руководил Жан Ипполит. То же общее собрание 12 апреля 1970 г. избрало Мишеля Фуко руководите­ лем новой кафедры.1 Ему тогда было 43 года. Мишель Фуко прочитал вступительную лекцию 2 декабря 1970 г.2 Преподавание в Коллеж де Франс подчинялось особым правилам. Профессора были обязаны отводить на преподава­ тельскую работу 26 часов в год (максимум половина времени могла быть употреблена на проведение семинаров3). Каждый 1 М. Фуко закончил брошюру с обоснованием своей кандидатуры на должность руководителя кафедры словами: «Нужно предпринять анализ истории систем мысли» (см.: Foucault M. Titres et travaux // Dits et Écrits, 1954—1988 / Ed. par D. Defert et F. Ewald, collab. J. Lagrande. Paris: Gallimard, 1994. Vol. I. P. 846). 2 Она была опубликована в издательстве «Галлимар» в марте 1971 г. под названием «Порядок дискурса». 3 Что и делал Мишель Фуко до начала 1980-х годов. 13 год они должны были представлять результаты оригинально­ го исследования, что вынуждало их постоянно обновлять со­ держание своего курса. Посещение лекций и семинаров было абсолютно свободным; оно не требовало ни записи, ни дипло­ ма. И профессор не мог никого из слушателей не допускать на них.4 В Коллеж де Франс говорили, что профессора имеют не студентов, а слушателей. Мишель Фуко проводил свои занятия по средам с начала января до конца марта. Потребовались две аудитории, чтобы вместить многочисленных слушателей, состоявших из студен­ тов, преподавателей, соискателей, любопытных, в том числе многих иностранцев. Мишель Фуко часто жаловался на дис­ танцию между собой и своей «публикой», на недостаточное понимание, что затрудняло преподавание.5 Он мечтал о семи­ наре, на котором была бы возможна настоящая коллективная работа. С этой целью он пробовал разные способы преподава­ ния. В последние годы он оставлял много времени для ответов на вопросы слушателей. Вот как журналист из «Нувель обсерватер» Жерар Петижан описал в 1975 г. общую атмосферу занятий: «Когда Фуко быстро, как перед прыжком в воду, входит в переполненную аудиторию, пробирается к своему стулу, отодвигает стоящие на столе магнитофоны, чтобы положить свои бумаги, снимает куртку, включает лампу и, не теряя времени, начинает лекцию. Голос у него сильный, энергичный, он разносится микрофона­ ми и это единственная уступка модернизму в зале, едва осве­ щенном светом, идущим из мраморных ниш. Было триста мест и пятьсот сгрудившихся человек, занимающих любые свобод­ ные места [...]. Никаких ораторских эффектов. Все ясно и очень действенно. Никакой импровизации. У Фуко есть двенадцать часов, чтобы публично представить результаты своих иссле­ дований за истекший год. Поэтому он максимально сжимает 4 Это правило действует только в Коллеж де Франс. В 1976 г. в тщетной надежде уменьшить число слушателей Ми­ шель Фуко изменил часы своих занятий, проходивших обычно во второй половине дня в 17 часов 45 минут, перенеся их на 9 часов утра. См. в этом томе начало его первой лекции от 7 января 1976 г. 5 14 материал и "заполняет поля", как делают корреспонденты, когда они уже использовали отведенное им в газете место, а много еще нужно сказать. 19 часов 15 минут. Фуко заканчивает. Студенты устремляются к его столу. Не для того чтобы ему что-то сказать, а чтобы выключить магнитофоны. Никаких вопросов. В толпе Фуко оказывается одинок». Сам Фуко так прокомментировал ситуацию: «Слушатели должны бы уметь дискутировать на темы, которые я предложил. Иногда, когда лекция не особенно удалась, достаточно было бы немногого, вопроса, чтобы все стало на место. Но такой вопрос никогда не был задан. Во Фран­ ции влияние группы выражается в том, что становится невоз­ можна какая-либо реальная дискуссия. А так как нет обратной связи, лекции становятся похожи на театральное представле­ ние. Мое положение в восприятии сидящих здесь людей по­ добно положению актера или акробата. И когда я перестаю говорить, я ощущаю полное одиночество...».6 Свое преподавание Мишель Фуко строил в стиле исследо­ вания: он как бы проводил анализ для будущей книги, намечал области проблематизации, все выглядело скорее как приглаше­ ние, обращенное к потенциальным исследователям. Поэтому его лекции в Коллеж де Франс не повторяли опубликованных книг. Они не были и их наброском, даже если темы книг и курсов лекций совпадали. У них был собственный статус. Они содер­ жали особый дискурс по сравнению с другими «философски­ ми актами» Фуко. В них он преимущественно рассматривал вопросы генеалогии отношений между знанием и властью; именно эта тема — в отличие от доминировавшей у него ранее темы археологии дискурсивных формаций — будет с начала 1970-х годов определять его исследовательскую работу.7 Его лекции были отмечены печатью актуальности. Прихо­ дивший к нему слушатель был очарован не только рассказом, 6 Petitjean G. Les Grands Prêtres de Г université française // Le Nouvel Observateur, 7 avril 1975. 7 См. особенно в этой связи: Foucault M. Nietzsche, la généalogie, l'histoire // Dits et Écrits. Vol. II. P. 137. 15 который развивался от одной лекции к другой; он был очаро­ ван не только строгостью изложения; он находил в них также точку зрения на современность. Искусство Мишеля Фуко со­ стояло в том, чтобы очертить современность с помощью ис­ тории. Он мог говорить о Ницше или об Аристотеле, о пси­ хиатрической экспертизе в XIX веке или о христианском пастырстве, однако слушатель всегда мог извлечь из этого оп­ ределенный взгляд на настоящее и на современные события. Особенность лекций Мишеля Фуко состояла в необычном пере­ плетении научной эрудиции, личной увлеченности и анализа современности. * * * Семидесятые годы были годами развития и совершен­ ствования кассетных магнитофонов, стол Мишеля Фуко был ими завален. Поэтому сохранились лекции и некоторые семи­ нары. Настоящее издание представляет собой прежде всего рас­ печатку записанной на магнитофон речи Мишеля Фуко, пуб­ лично им произнесенной. Мы стремились передать ее чита­ телям самым достоверным образом.8 Мы хотели сохранить лекции такими, какими они были. Однако переход от устной речи к письменной предполагает вмешательство издателя: как минимум, нужно было расставить знаки препинания и разбить текст на параграфы. Наш принцип состоял в том, чтобы, на­ сколько возможно, сохранить речь самого Фуко. Издатели внесли только необходимые изменения, были устранены повторения и оговорки, прерванные фразы восста­ новлены и некорректные построения исправлены. В тексте многоточием в квадратных скобках отмечены места, где запись не прослушивается. Когда фраза неясна, также в квадратных скобках дается соответствующее пояснение или добавление. 8 Специально были использованы записи, осуществленные Жильбером Бурле и Жаком Лагранжем, хранящиеся в Коллеж де Франс и в библиотеке Солыиуара. 16 Звездочка внизу страницы указывает на то, что в письмен­ ных заметках Мишеля Фуко мысль была сформулирована ина­ че, чем в ходе лекции. Цитаты проверены, в примечаниях даны ссылки на исполь­ зованные тексты. Справочный аппарат ограничивается прояс­ нением темных мест, объяснением некоторых аллюзий и уточ­ нением критических замечаний. В целях облегчения чтения перед каждой лекцией дается ее краткое изложение с выделением главных смысловых линий. Текст лекций сопровождается резюме, опубликованным в «Ежегоднике Коллеж де Франс». Мишель Фуко писал их обычно в июне месяце, спустя некоторое время после оконча­ ния курса. Для него это была возможность ретроспективно про­ яснить свои замысел и цель. Резюме, написанное самим Фуко, является лучшей презентацией данной книги. Каждый из томов изданных лекций заканчивается изложе­ нием «ситуации», написанной представителями издательской группы: оно было задумано для ознакомления читателя с осо­ бенностями биографического, идеологического и политиче­ ского контекста, в котором готовились лекции, для того чтобы вписать их в совокупность опубликованных работ Фуко и дать указания насчет их места в ней, в целом, чтобы облегчить чи­ тателю понимание лекций и предупредить возможность иска­ жения смысла, которое могло бы произойти от незнания об­ стоятельств их разработки и озвучивания. Издание лекций, прочитанных в Коллеж де Франс Мише­ лем Фуко, раскрывает новую сторону его «творчества». Но их, собственно, нельзя рассматривать в качестве пер­ вой публикации неизданных ранее материалов, так как они воспроизводят то, что Мишель Фуко высказал уже публично и как бы тем самым опубликовал. Иначе обстоит дело с пись­ менными текстами лекций, которые Мишель Фуко использо­ вал во время занятий, они могут быть очень хорошо отработа2 Мишель Фуко 17 ны самим Фуко, но не публикуются. Даниэль Дефер, владелец текстов Мишеля Фуко, позволил издателям ознакомиться с ними при подготовке к изданию устных вариантов лекций, за что они ему очень благодарны. Издание лекций Мишеля Фуко, прочитанных им в Коллеж де Франс, было разрешено его наследниками, которые хотели тем самым удовлетворить многочисленные обращенные к ним просьбы, поступавшие к ним как из Франции, так и из-за гра­ ницы. Их условием была тщательность в подготовке издания. Издатели стремились оправдать оказанное им доверие. Франсуа Эвальд и Алессандро Фонтана ЛЕКЦИИ 1975—1976 гг. Лекция от 7января 1976 г. Что представляет собой данный курс? — Подчиненные зна­ ния. — Историческое знание о борьбе, генеалогии и научный дискурс. — Власть как ставка генеалогий. — Юридическая и экономическая концепции власти. — Репрессивная и воен­ ная власть. — Переформулирование афоризма Клаузевица. Я хотел бы немного объяснить назначение этих кур­ сов. Вы знаете, что институт, в котором находимся мы с вами, не является, строго говоря, учебным. Словом, каков бы не был замысел, когда он много лет назад создавался, в настоящее вре­ мя Коллеж де Франс представляет собой своеобразную иссле­ довательскую структуру: его деятельность оплачивают в ис­ следовательских целях. И я думаю, что преподавательская деятельность в конечном счете не имела бы смысла, если бы ей не придали или не сообщили того оттенка, который я имею в виду, когда задаю себе вопрос: так как нам платят за исследо­ вания, то кто может их контролировать? Каким образом мож­ но держать в курсе дела интересующихся этим и тех, кто име­ ет некоторые причины следить за такими исследованиями? Как можно это организовать, если не с помощью преподавания, то есть путем публичной лекции, публичного отчета о проделан­ ной работе, проводимого довольно регулярно? Я не считаю, таким образом, наши заседания по средам формой преподаватель­ ской деятельности, скорее, это своего рода публичные отче­ ты о работе, которую притом я провожу в соответствии с моими интересами. Поэтому я считаю очень важным для себя расска­ зать вам, что я примерно делаю, на каком этапе находится моя 21 работа, в каком направлении [...] она ведется; и поэтому же я в равной степени считаю вас совершенно свободными делать с моими сообщениями все, что пожелаете. Направление ис­ следования, идеи, схемы, наметки, инструментарий: распо­ ряжайтесь ими по собственному усмотрению. Самое большее, можно сказать, что это меня интересует, но в целом не каса­ ется. Не касается в той мере, в какой я не выдвигаю опреде­ ленных требований по использованию предоставляемых мною материалов, интересует в той мере, в какой это соотно­ сится, увязывается так или иначе с тем, что я делаю. Учитывая сказанное, вы можете понять, что происходило при чтении лекций в предыдущие годы: вследствие своего рода инфляции, причины которой плохо понятны, мы пришли, как я думаю, к состоянию, когда дело было почти приостановле­ но. Вы были вынуждены приходить в четыре с половиной часа [...], и я оказывался перед аудиторией, состоящей из людей, с которыми, строго говоря, я не имел никакого контакта, так как часть, если не половина аудитории, вынуждена была пере­ ходить в другой зал, слушать через усилители то, что я гово­ рил. Это даже не было собственно спектаклем — меня не было видно. Но все прекратилось по другой причине. Потому что для меня — скажу вам — необходимость проводить по средам каждый вечер в этом своего рода цирке было, можно сказать,., настоящей пыткой, если выразиться сильно, скукой — если говорить мягче. Точнее, это было нечто промежуточное между двумя названными состояниями. В результате хорошо готовил лекции, уделяя им немало старания и внимания, и посвящал гораздо меньше времени собственно исследованиям, вещам одновременно интересным и немного противоречивым, кото­ рые я мог бы рассказать и которые поставили меня перед во­ просом: смогу ли я в течение одного или полутора часов гово­ рить об этом так, чтобы не слишком наскучить людям и чтобы в результате та добрая воля, которую они проявили, решив­ шись приходить сюда так рано и короткое время слушать меня, была бы немного вознаграждена, и т. д. Посвятив таким раз­ мышлениям месяцы, я пришел к выводу, что если обосновы­ вать мое присутствие здесь и даже ваше присутствие проведе­ нием исследования, работой, обновлением некоторых тем, выдвижением идей, то все это на деле не может служить воз22 награждением за [проделанный] труд. Положение, таким об­ разом, оставалось неопределенным. Тогда я сказал себе: всетаки было бы неплохо, если бы в зале могли находиться трид­ цать или сорок человек, я мог бы рассказать им приблизительно о том, что я делал, и в то же время контактировать с ними, говорить, отвечать на вопросы и т. д., получить некоторую воз­ можность обмена мыслями, что и предполагает нормальная практика исследования или преподавания. Но как это сделать? По существующим правилам я не могу устанавливать какието формальные условия допуска в этот зал. Тогда я принял са­ мостоятельное решение, состоявшее в том, чтобы начинать лек­ ции в девять с половиной часов утра, думая, как сказал вчера мой помощник, что студенты не смогут подниматься к девяти с половиной утра. Вы скажете, что это все же не очень спра­ ведливый критерий отбора: он разделяет тех, кто поднимается рано, и тех, кто не может этого сделать. Вы скажете, что это не слишком справедливый критерий отбора: кто поднимается и кто не поднимается. Те и другие. Но с другой стороны, по­ скольку всегда здесь имеются маленькие магнитофоны, аппа­ раты для записи и так как мои лекции затем циркулируют — в одних случаях остаются в магнитофонной записи, в других — оказываются перепечатанными, иногда даже попадают в биб­ лиотеки, — поэтому я сказал себе: лекции всегда находятся в обращении. Стоит, следовательно, попытаться [...]. Извини­ те меня за то, что заставил вас подняться слишком рано, и пусть извинят меня те, кто не смог прийти; это предпринято един­ ственно для того, чтобы чуть-чуть придать нашим беседам и встречам по средам более нормальный вид исследования, ра­ боты, которая проделана и о которой представляется отчет с офи­ циальными и регулярными интервалами. Итак, что я хотел бы вам рассказать в этом году? Именно то, о чем я уже сказал достаточно: то есть хотел бы попытаться завершить, в какой-то степени подвести итог серии исследова­ ний — в конце концов, исследование — это слово, которое упо­ требляют по необходимости, но неясно, что оно действительно означает? — которые продолжались вот уже четыре или пять лет, практически с того времени, как я нахожусь здесь, и отно­ сительно которых я отдаю хорошо себе отчет, что они привели к нежелательным как для вас, так и для меня последствиям. 23 Это были близкие друг другу исследования, которые не увен­ чались созданием связного целого, имеющего логическое един­ ство; они имели фрагментарный характер, причем каждый из фрагментов не только не получил своего завершения, но и не имел продолжения; рассеянные исследования и притом очень однообразные, которые развивались в одном и том же направ­ лении, имели одинаковые темы и опирались на одни и те же понятия. Это маленькие заметки по истории уголовного судо­ производства; несколько глав, относящихся к развитию и институционализации психиатрии в XIX веке; заметки о софис­ тике или о греческой монете; или об инквизиции в средние века; набросок из истории сексуальности или, во всяком слу­ чае, из истории изучения сексуальности при опоре на практику исповедания в XVII веке или о формах наблюдения за детской сексуальностью в XVIII—XIX веках; заметки о генезисе тео­ рии и знания об аномалии вместе со связанными с этим знани­ ем техниками. Все это буксует, не продвигается вперед; все повторяется и не связывается друг с другом. По сути, речь идет об одном и том же и, однако, может быть, ни о чем; все вместе представляет собой плохо поддающуюся расшифровке пута­ ницу, которой чужда какая-либо организация; короче, как го­ ворится, этому нет конца. Я мог бы вам сказать: в конце концов, это пути, по которым можно идти, неважно, куда они вели; было даже важно, чтобы они вовсе не были шагами в заранее определенном направле­ нии; это наметки. Вам надлежит их продолжить или изменить; мне, в случае необходимости, нужно их продолжить или при­ дать им другую форму. В итоге скоро увидим, вы или я, что можно сделать из этих фрагментов. Я поступал почти как ка­ шалот, который сверху прыгает в воду, оставляя в ней малень­ кий временный водоворот, и который позволяет, заставляет или хочет думать, или, может быть, на самом деле думает о себе, что внизу, там, где его больше не видно, там, где его больше никто не замечает и не контролирует, он продвигается по глу­ бинной, связной и обдуманной траектории. Вот почти такой была ситуация, как я ее воспринимаю; я не знаю, какой она была с вашей точки зрения. В конце концов, работа, которую я вам представил, имела одновременно фрагмен­ тарный, однообразный и прерывистый характер, во многом она 24 соответствовала бы тому, что могли бы назвать «лихорадочной медлительностью», которая особым образом поражает люби­ телей библиотек, документов, справок, покрытой вековой пылью письменности, текстов, которые никогда не были про­ читаны, книг, которые, будучи едва напечатаны, были заперты и потом дремали на полках и были извлечены только несколь­ ко веков спустя. Все это хорошо вписывается в деловую инер­ цию тех, кто исповедует знание ни о чем, род ненужного зна­ ния, богатство выскочки, внешние знаки которого, как вы хорошо знаете, расположены внизу страниц. Это импонирова­ ло бы всем тем, кто чувствует себя солидарным с одними из самых древних, вероятно, самых характерных для Запада тай­ ных обществ; с одним из тех, на удивление прочных, неизве­ стных тайных обществ, возникших, как мне кажется, в антич­ ности и сформировавшихся в раннем христианстве, наверное в эпоху первых монастырей, в лесах, в обстановке нашествий и пожарищ. Я хочу говорить о большом, нежном и теплом франк­ масонстве бесполезной эрудиции. Но не только вкус к этому франкмасонству толкнул меня к тому, что я делал. Мне кажется, что работу, которая была про­ делана и переходила немного эмпирическим и случайным об­ разом от вас ко мне и от меня к вам, можно было бы оправдать, сказав, что она довольно хорошо соответствует определенно­ му, очень ограниченному периоду, тому, в котором мы живем десять или пятнадцать, максимум двадцать, последних лет, в нем можно выделить два феномена, если не действительно важных, то, по крайней мере, как мне кажется, довольно инте­ ресных. С одной стороны, указанный период характерен тем, что можно было бы назвать действенностью рассеянных и пре­ рывистых наступлений. Я думаю о многих вещах, например о странной эффективности выступлений против института пси­ хиатрии, об очень в конечном счете локализованных дискур­ сах антипсихиатрии; дискурсах, относительно которых вы хо­ рошо знаете, что они не были подкреплены никакой связной систематизацией и до сих пор ее не имеют, какими бы не были, какими бы не представали их референции. Я имею в виду из­ начальную референцию к экзистенциальному анализу1 или со­ временные референции, обращенные в основном к марксизму или к теории Райха.2 Я думаю также о странной действенности 25 атак, которым подвергалась, например, мораль или традицион­ ная сексуальная иерархия, атак, тоже обоснованных смутно и неопределенно, во всяком случае, очень неясно, Райхом и Маркузе.3 Я думаю еще об эффективности атак на судебно-уголовный аппарат, некоторые из них очень отдаленно соотносились с общим и к тому же довольно сомнительным понятием «клас­ совой юстиции», а другие едва ли более определенно были связаны по своей сути с анархизмом. Я также думаю, в част­ ности, о влиянии такой вещи — я не осмеливаюсь даже ска­ зать книги, — как «Анти-Эдип»,4 которая практически не была и не является соотносимой с чем-либо другим, кроме собствен­ ной чудесной теоретической изобретательности; эта книга, или скорее явление, событие, повлияла даже на повседневную дей­ ствительность, вызвала долгий непрерывавшийся говор, пере­ текающий от дивана к креслу. Итак, я скажу следующее: вот уже десять или пятнадцать лет как широко распространились и все усиливаются крити­ ческие отношения в определении вещей, институтов, практик, дискурсов; обнаружилась своего рода хрупкость общих основ, даже, может быть, особенно основ самых привычных, проч­ ных и самых нам близких, касающихся нашего тела, повсед­ невного поведения. Но в то время как открылись, с одной сто­ роны, упомянутая хрупкость и, с другой стороны, удивительная действенность, ориентированные на частные локальные сфе­ ры жизни, открылось и нечто такое, что вначале невозможно было предвидеть: его можно было бы назвать подавляющим действием тоталитарных теорий, я хочу сказать, теорий обво­ лакивающих и глобальных. Не то чтобы подобные теории не обеспечивали раньше и не обеспечивают сейчас почти посто­ янно полезные подходы к определенным сферам обществен­ ной жизни: это могут доказать марксизм и психоанализ. Но они, я думаю, полезны только при условии, что теоретическое единство их дискурсов поставлено под вопрос, во всяком слу­ чае оно перерезано, разодрано, разорвано в клочья, переверну­ то, смещено, осмеяно, шаржировано, театрализовано и т. д. Фактически всякое понимание, остающееся в рамках тоталь­ ности, вызывало противодействие. Итак, если хотите, первая черта, первая особенность происшедшего за последние пят­ надцать лет, заключается в локальном характере критики, 26 однако, я думаю, это не означает, что она имеет характер тупо­ го, наивного или простоватого эмпиризма, либо рыхлого, при­ способленческого эклектизма, впитывающего в себя любые теории, ни тем более несколько волюнтаристского аскетизма, который бы свидетельствовал об огромной бедности в теоре­ тическом плане. Я думаю, что преимущественно локальный характер критики указывает на появление своего рода автоном­ ного, нецентрализованного теоретического производства, та­ кого, которое не имеет для подтверждения своей ценности нуж­ ды в санкции со стороны общего знания. Именно здесь мы подходим ко второй особенности процес­ сов, происходивших в обществе в последнее время: она за­ ключается в том, что, как мне кажется, локальная критика осу­ ществляется посредством так называемого «обратного хода зна­ ния». Об этом феномене я могу сказать следующее: если вер­ но, что в последние годы мы часто встречали, по крайней мере на поверхностном теоретическом уровне, высказывания типа «нет знанию, да жизни», «нет познанию, да реальному», «нет книгам, да деньгам»* и т. д., то, как мне кажется, за всеми эти­ ми высказываниями скрывалось явление, которое можно было бы назвать восстанием «подчиненных знаний». Под этим оп­ ределением я понимаю две вещи. С одной стороны, совокуп­ ность исторических знаний, которые были похоронены, замас­ кированы под давлением функциональной связности или в силу формальных систематизации, присущих господствую­ щему знанию. Если говорить конкретно, при этом, конечно, не имеется в виду семиология жизни в приютах и не более того социология преступности, а предполагается появление исто­ рического содержания, которое позволяло осуществлять дей­ ственную критику как в отношении института приютов, так и в отношении института тюрьмы. И это понятно, потому что только историческое содержание может позволить вновь обре­ сти различные формы столкновений и борьбы, которые поисти­ не оказались замаскированы функциональными построениями и систематизированными теориями. Итак, «подчиненные зна­ ния» представляют собой блоки исторического знания, которые *В рукописном тексте лекции вместо слова «деньгам» значится «путешествиями». 27 присутствуют в замаскированном виде внутри функциональ­ ных и систематизированных теорий, которые критика могла выявить вновь, разумеется, с помощью эрудиции. С другой стороны, под «подчиненными знаниями» я пони­ маю также другую, в некотором смысле совсем другую, вещь. Я понимаю под ними всю совокупность знаний, которые ока­ зались дисквалифицированы по причине своей неконцешуальности, то есть как недостаточно разработанные знания: зна­ ния наивные, иерархически низшие, знания, находящиеся ниже требуемого уровня научности. И критика ведется именно бла­ годаря восстановлению этих низших, неквалифицированных, даже дисквалифицированных знаний, знаний подвергнутого психиатрическому или другому лечению больного, санитара, знанию медика, но такому, которое по отношению к распрост­ раненному медицинскому знанию занимает маргинальное и па­ раллельное положение, знанию преступника и т. д. — такое знание я назвал бы, если хотите, «знанием людей» (оно вовсе не является общим знанием или здравым смыслом, наоборот, это знание частичное, локальное, региональное, дифференци­ альное, в отношении него невозможно единодушное мнение и оно сохраняет свою значимость только в результате резкого разрыва с общераспространенным знанием — критика, повто­ рю, осуществляется только благодаря новому появлению ло­ кальных знаний людей. Вы мне скажете: странный парадокс виден в желании сгруп­ пировать, соединить в одной и той же категории «подчинен­ ных знаний», с одной стороны, скрупулезное, эрудированное, точное, техничное историческое знание, а с другой — локаль­ ные, единичные знания людей, которые не имеют общего зна­ чения и были в некотором роде, как земля, оставлены невозде­ ланными, если не находились явно на обочине. Но, я думаю, что действительно именно в результате объединения похоро­ ненных знаний эрудитов и знаний, дисквалифицированных в силу научной иерархии, обрела свою основную силу крити­ ка дискурсов в последние пятнадцать лет. Действительно, о чем шла речь в том и другом случаях, в знании эрудитов и в дисква­ лифицированном знании, в обеих этих формах подчиненного или погребенного знания? Речь шла о знании истории борьбы. В них содержалось историческое знание о формах существо28 вавшей в прошлом борьбы. В специализированном знании эру­ дитов, как и в дисквалифицированном знании обычных лю­ дей, содержалась память о борьбе, которую на самом деле от­ бросили на обочину истории. Таким образом, я обрисовал то, что можно было бы назвать генеалогией, или, скорее, много­ численными генеалогическими исследованиями, которые пред­ ставляют собой одновременно основанное на эрудиции новое открытие существовавшей в прошлом борьбы и необработан­ ную память о ней; эти генеалогии как объединение знания эру­ дитов и знания людей были бы невозможны, нечего было бы и пытаться это сделать, если бы не одно условие: а именно, появление тирании глобальных дискурсов с их иерархией и со всеми привилегиями теоретического авангарда. Назовем, если хотите, «генеалогией» единство знания эрудитов и локальных воспоминаний, единство, которое позволяет конституировать историческое знание о борьбе и обосновать использование это­ го знания в современной тактике. Таким может быть, во вся­ ком случае его нужно временно принять, определение генеа­ логий, которое я пытался найти вместе с вами в моих курсах последних лет. Вы видите, что фактически в деятельности, которую можно назвать генеалогической, никоим образом не предполагается противопоставление абстрактного единства теории конкретной множественности фактов; никоим образом не предполагается дисквалификация спекулятивного с целью противопоставить ему в форме какого-то сциентизма строгость хорошо обосно­ ванных знаний. Значит, не эмпиризм отличает генеалогиче­ ский проект; тем более не позитивизм в обычном смысле слова. Фактически, речь идет о том, чтобы задействовать локальные, прерывистые, дисквалифицированные, незаконные знания для противостояния унитарной теоретической инстанции, которая претендовала бы на то, чтобы их отфильтровать, иерархизовать, организовать от имени настоящего знания, от имени прав науки, принадлежащей немногим. Генеалогии, таким образом, не являются позитивистским поворотом к форме, более вни­ мательной к историческим деталям или более точной науки. Генеалогии как раз принадлежат к антинауке. Они не требу­ ют какого-то особого права для невежества и незнания, не тре­ буют также отказа от знания или выпячивания, демонстрации 29 престижа непосредственного опыта, еще не включенного в знание. Не об этом идет речь. Речь идет о восстании знаний. Не только против содержания, методов или понятий науки, речь прежде всего идет о восстании против последствий централи­ зованной власти, которая связана с установлением и функцио­ нированием организованного научного дискурса в обществе, подобном нашему. И по сути неважно, реализуется ли эта институционализация научного дискурса в университете или, шире, в педагогическом аппарате, реализуется ли она в теоре­ тико-коммерческой сети психоанализа или, как в случае марк­ сизма, в политическом аппарате со всем к нему относящимся. Генеалогия должна вести борьбу именно против последствий власти так называемого научного дискурса. Я скажу точнее или хотя бы понятнее для вас: вы знаете, что вот уже много лет, вероятно более века, многие спрашивали себя, является ли марксизм наукой. Можно было бы сказать, что тот же вопрос был поставлен и до сих пор остается в силе в отноше­ нии психоанализа или еще более остро стоит в отношении се­ миологии литературных текстов. Но на вопрос, «является или нет нечто наукой?» исследователи генеалогий ответили бы: «Действительно, чаще всего выдвигается упрек, что из марк­ сизма или из психоанализа, или из чего-нибудь еще сделали науку. Но если и выдвигать возражение против марксизма, то в том, что он действительно мог бы быть наукой». Я могу ска­ зать несколько иначе: прежде чем спрашивать, в какой мере марксизм или психоанализ, или что-нибудь другое сообразует­ ся с повседневным течением научной практики, с правилами построения теории, с употребляемыми в науке понятиями, прежде чем ставить перед собой вопрос о формальном и струк­ турном сходстве марксистского или психоаналитического дискурса с научным дискурсом, не нужно ли прежде всего спро­ сить себя о том стремлении к власти, которая связана с претен­ зией быть наукой? Не следует ли поставить следующие вопро­ сы: «Какого типа знание хотите вы дисквалифицировать в тот момент, когда говорите от лица науки? Какого говорящего, раз­ мышляющего субъекта, какого субъекта опыта и знания хотите вы принизить в тот момент, когда говорите: "Мой дискурс явля­ ется научным, и я сам являюсь ученым?" Какой теоретико-по­ литический авангард хотите вы таким способом возвести на трон, 30 для того чтобы отделить от него все массовые, циркулирующие и прерывистые формы знания?». И я бы сказал: «Когда я вижу ваше стремление доказать, что марксизм является наукой, я, по правде говоря, не думаю, что вы в состоянии раз и навсегда до­ казать рациональную структуру марксизма и, следовательно, верифицируемость его тезисов. Я вижу, что вы в состоянии сде­ лать другую вещь. А именно, придать марксистскому дискурсу и тем, кто его осуществляет, функции власти, которой Запад со средневековья наделял науку и ученых». По сравнению с системой наук, определяющей включение знаний в свойственную науке иерархию власти, генеалогия могла бы рассматриваться как особый род исследования, на­ правленного на освобождение исторических знаний и прида­ ние им независимости, в результате чего они оказались бы спо­ собны выстоять в борьбе против их угнетения со стороны унитарного, формального и научного теоретического дискур­ са. Возрождение локальных знаний — «меньших», как, воз­ можно, сказал бы Делёз,5 — в противовес научной иерархии знаний с присущими ей властными функциями — такова цель этих генеалогий, несущих с собой нарушение порядка и распад. В двух словах я сказал бы следующее: археология была мето­ дом анализа локальных дискурсивностеи, а генеалогия, исходя из уже выявленных локальных дискурсивностеи, способствует формированию освобожденных таким образом независимых знаний. Все это нужно для завершения общего замысла. Вы видите, что все фрагменты исследования, все слова, которые одновременно перекрещиваются и где-то прерываются, и все, что я упрямо повторял в течение вот уже четырех или пяти лет, могли бы рассматриваться как элементы таких генеа­ логий, которые далеко не я один осуществлял на протяжении пятнадцати последних лет. Тогда возникает вопрос: почему не продолжить начатое, обладая такой красивой — и, вероятно, плохо поддающейся проверке — теорией прерывности?6 По­ чему я не продолжаю и почему не предпринимаю еще раз того, что было проделано в отношении психиатрии, теории сексу­ альности и т. д.? Верно, можно было бы это продолжить и до известной сте­ пени я буду пытаться продолжать, если не произойдет некото­ рых изменений в конъюнктуре, я хочу сказать, что в сравнении 31 с ситуацией, известной нам пять, десять или уже пятнадцать лет, обстановка скорее всего изменилась; борьба теперь име­ ет несколько иной характер. Вопрос заключается в том, суще­ ствует ли еще соотношение сил, которое позволило бы нам под­ держивать живыми эти лишенные смысла знания, бороться против их порабощения и использовать их? Какой силой они обладают? И потом, начиная с момента, когда таким образом освобождают фрагменты генеалогии, когда их выставляют в выгодном свете, когда вводят в обращение элементы знания, которое пытались обессмыслить, не создается ли рискованная ситуация в условиях которой упомянутые элементы снова бу­ дут закодированы, заново колонизованы унитарными дискур­ сами, которые, после того как вначале дисквалифицировали эти элементы, затем, когда они снова появились, их игнориро­ вали, а теперь, может быть, готовы их аннексировать и вклю­ чить в свой собственный дискурс и в свои собственные позна­ вательные и властные действия? И вот когда мы хотим защитить эти освобожденные таким образом фрагменты, не выстраива­ ем ли мы сами, своими собственными руками тот унитарный дискурс, в котором мы, может быть в силу подвоха, походим на тех, кто нам говорит: «Все это очень мило, но к чему это годится? Для какого направления? Для какого единства?». Но пока не наступило определенное время, можно говорить: хо­ рошо, продолжим, будем накапливать. Несмотря ни на что, не наступил еще момент, когда мы рискуем быть колонизованны­ ми. Я вам сказал сейчас, что эти генеалогические фрагменты могут быть заново закодированы; но можно было бы бросить вызов и сказать: «Пытайтесь!». Можно было бы, например, сказать: начиная с момента, когда были предприняты попыт­ ки создания антипсихиатрии или генеалогии психиатриче­ ских институтов, — тому теперь добрых пятнадцать лет — нашелся ли хоть один марксист, психоаналитик или психи­ атр, который захотел бы проанализировать сделанное нами в своих собственных терминах и показать, что эти генеало­ гии были ложны, плохо разработаны, плохо выстроены, пло­ хо обоснованы? Фактически, разработанные фрагменты ге­ неалогии окружены осторожным молчанием. Самое большее, им противопоставляют высказывания вроде тех, которые не­ давно довелось услышать от М. Жюкена:7 «Все это очень 32 мило. Из этого следует, что советская психиатрия лучшая в мире». Я бы ответил: «Конечно, вы правы, советская психи­ атрия лучшая в мире и именно в этом ее можно упрекнуть». Может быть, молчание или, скорее, осторожность, с которыми представители унитарных наук подходят к генеалогии знаний, создают условия для продолжения нашей работы. Во всяком случае, по своему желанию можно было бы продолжить раз­ работку генеалогических фрагментов, вкладывая в них подво­ хи, вопросы, вызовы. Но, вероятно, в тот момент, когда речь идет в конечном счете о борьбе — борьбе знаний против про­ явлений власти научного дискурса, — было бы слишком опти­ мистично видеть в молчании противника только свидетельство того, что он напуган. Согласно методологическому или такти­ ческому принципу, который всегда нужно держать в уме, мол­ чание противника является, возможно, знаком, что он уверен в себе. И я думаю, нужно действовать так, как если бы дей­ ствительно он не был напуган. Итак, речь пойдет не о том, что­ бы дать прочную и солидную теоретическую основу для всех разрозненных генеалогических исследований, — я ни в коем случае не хочу возложить на них род теоретической короны, которая должна их объединить, а о том, чтобы попытаться в бу­ дущих курсах и, по всей вероятности, начиная с этого года уточ­ нить или определить ставку этого противостояния, этой борь­ бы, этого восстания знаний против научного дискурса, его знания и власти. Вопрос всех генеалогий, как вы знаете и вряд ли есть необ­ ходимость это уточнять, заключается в следующем: что пред­ ставляет собой та власть, агрессивность, сила, жесткость и абсурдность которой проявились в последние сорок лет, от­ меченных также крушением нацизма и отступлением стали­ низма? Что такое власть? Или, скорее, так как вопрос «Что та­ кое власть?» имеет теоретический характер и мог бы быть поставлен лишь в конце большого исследования, что не соот­ ветствует моим целям, — задача состоит в определении уст­ ройства власти, в рассмотрении ее различных механизмов, спо­ собов их воздействия и взаимосвязей того, как и в каких масштабах они сказываются в столь разнообразных сферах. Grosso modo, я думаю, вопрос состоит в том, могут ли власть или власти быть выведенными из экономики? 3 Мишель Фуко 33 Вот почему я ставлю этот вопрос и именно об этом хочу здесь говорить. Я никоим образом не собираюсь сглаживать бесчисленные, огромные различия между юридической (ли­ беральной) концепцией политической власти, которую нахо­ дим у философов XVIII века, и марксистской концепцией или, во всяком случае, некими ходячими штампами, которые выда­ ют за марксистскую теорию, но несмотря на эти различия и именно благодаря им проявляется, мне кажется, нечто общее между ними. Это общее я назвал бы «экономизмом» в трактов­ ке власти. Я хочу сказать следующее: в классической юриди­ ческой концепции власти она рассматривалась как право, ко­ торым можно было бы обладать как благом и в силу этого иметь возможность его передавать или отчуждать, полностью или частично, посредством юридического акта или акта основания права — в данном случае неважно, происходило ли это посред­ ством передачи права или на основе договора. Говоря конкрет­ нее, власть — это то, чем обладает всякий индивид и что он мог бы полностью или частично уступить, чтобы создать власть, политический суверенитет. Конституирование полити­ ческой власти, таким образом, осуществляется согласно тео­ рии на основе юридической процедуры, которую можно обо­ значить как договор. Следовательно, в ней просматривается связь между властью и благом, властью и богатством. Другой вариант трактовки природы власти дает марксист­ ская концепция, в ней как будто нет ничего похожего на либе­ ральную точку зрения. Но в марксистской концепции есть не­ что другое, что можно было бы назвать «экономической функциональностью» власти. Власть выполняет одновремен­ но роль опоры для производственных отношений и осуществ­ ляет классовое господство, которое стало возможным благо­ даря развитию и особенностям присвоения производительных сил. Короче, политическая власть имела бы свою историче­ скую основу в экономике. В целом, если хотите, в одном случае политическая власть обрела бы свою формальную модель в яв­ лении обмена, в экономике обращения благ; в другом случае политическая власть имела бы в экономике свою историчес­ кую основу и принцип, определяющий ее конкретную форму и реальное функционирование. 34 Проблема наших исследований может, я думаю, быть раз­ делена на части определенным образом. Во-первых, необхо­ димо выяснить, всегда ли власть зависима от экономики? Все­ гда ли экономика формулирует ее и приводит в действие? Имеет ли по существу власть своим оправданием и целью служение экономике? Предназначена ли она к тому, чтобы двигать, ук­ реплять, поддерживать, продлевать те отношения, которые ха­ рактерны для данной экономики и важны для ее функциони­ рования? Во-вторых, нужно ответить на вопрос, сформирована ли власть по образцу товара? Является ли власть вещью, кото­ рой обладают, которую приобретают, которую можно уступить в результате договора или под угрозой силы, которая отчужда­ ется или восстанавливается, циркулирует, которая действует в одной области и избегает другой? Или, напротив, для анали­ за власти нужно попытаться задействовать разные подходы, даже если властные и экономические отношения сильно пере­ плетены, даже если они всегда находятся в прочной связи друг с другом? В таком случае связь между экономикой и полити­ кой нельзя было бы преобразить однозначно как функциональ­ ную субординацию или формальное сходство, она была бы чемто таким, что еще нужно прояснить. Если мы решаем провести анализ власти не с экономиче­ ской точки зрения, то чем для этого мы располагаем? Можно, я думаю, сказать, что мы располагаем очень немногим. Мы рас­ полагаем прежде всего идеей, что власть не отдается, не обме­ нивается, не возвращается назад, она всегда находится в дей­ ствии и существует только в нем. Мы располагаем также другой идеей, согласно которой власть не является прежде всего опо­ рой и поддержкой экономических отношений, главное состо­ ит в том, что она олицетворяет силовое отношение. В таком случае возникают вопросы, точнее два вопроса: если власть находится в действии, то что из себя представляет это действие? В чем оно состоит? Какова его механика? На эти вопросы мож­ но получить немедленный ответ, он присутствует в конечном счете во многих современных теориях: власть подавляет. Имен­ но власть подавляет природу, инстинкты, класс, индивидов. Но определение власти как силы подавления не является изобре­ тением современного дискурса. Первый это сказал Гегель, за­ тем Фрейд, потом Райх.8 Во всяком случае, определение власти 35 как органа репрессии это ее характеристика, почти гомеров­ ская, сохранившаяся в современном словаре. В таком случае задаем себе вопрос: должен ли анализ власти быть прежде всего и в основном анализом механизмов репрессии? Вывод из сказанного может выглядеть следующим образом: если власть сама по себе представляет полагание и разверты­ вание силовых отношений, то не нужно ли, вместо того чтобы анализировать ее в терминах уступки, договора, отчуждения или в функциональном аспекте как силу, поддерживающую производственные отношения, проанализировать ее в терми­ нах борьбы, столкновения или войны? Так мы получаем пер­ вую гипотезу — механизм власти сводится в основном и глав­ ном к репрессии — и вторую гипотезу — власть это война, война, продолженная другими средствами. Здесь мы сталки­ ваемся с тезисом Клаузевица9 и могли бы сказать, что полити­ ка это война, продолженная другими средствами. Такое утвер­ ждение имело бы три последствия. Прежде всего следующее: существующие в обществе, подобном нашему, властные отно­ шения связаны в своей основе с некоторым соотношением сил, установившимся в исторически определенный момент в вой­ не и с помощью войны. И если правда, что политическая власть останавливает войну, устанавливает или пытается установить мир в гражданском обществе, это происходит не для того, что­ бы ликвидировать последствия войны или устранить неравно­ весие, проявившееся в последней военной битве. Согласно этой гипотезе, политическая власть, ведя своего рода тайную вой­ ну, берется надолго вписать это соотношение сил в институты, в экономическое неравенство, в язык, в соотношение тех или иных слоев населения. Таким образом, переформулированный нами афоризм Клаузевица имеет прежде всего такой смысл: политика это война, в которой используются другие средства; то есть политика это санкция и продолжение продемонстри­ рованного в войне неравновесия сил. Но переформулирова­ ние афоризма Клаузевица означает еще кое-что, а именно, что происходящие внутри «гражданского мира» политическая борьба, столкновения по поводу власти, с властью, за власть, из­ менения в соотношении сил — усиление одной стороны, нисп­ ровержение другой и т. д. — не должны интерпретироваться только как формы продолжения войны. Нужно было бы их 36 толковать как эпизоды, фрагменты, перемещения самих воен­ ных действий. Если это так, то нам бы всегда преподносили только историю одной и той же войны, даже когда описывали историю мира и его институтов. Переформулирование афоризма Клаузевица означало бы еще третье: последнее решение может исходить только от вой­ ны, то есть от соотношения сил, когда армии должны будут выступить в качестве судей. Концом политики могла бы стать последняя битва, то есть последняя битва остановила бы нако­ нец функционирование власти как непрерывной войны. Таким образом, вы видите, что начиная с момента, когда мы пытаемся при анализе власти освободиться от экономистских схем, мы сразу оказываемся перед двумя мощными гипо­ тезами: во-первых, можно видеть смысл власти в репрессии — это гипотеза, которую я бы для удобства назвал гипотезой Райха, — и во-вторых, можно видеть его в воинственных столкно­ вениях сил — это гипотеза, которую я бы также для удобства назвал гипотезой Ницше. Обе гипотезы не являются неприми­ римыми, напротив, они даже кажутся довольно правдоподоб­ но соединимыми: в конце концов, не являются ли репрессии политическим следствием войны, подобно тому как в класси­ ческой теории политического права угнетение было злоупот­ реблением властью на юридическом уровне? Итак, в рамках анализа власти можно было бы противопо­ ставить друг другу две большие теоретические системы. Наи­ более старую из них можно найти у философов XVIII века, она содержит понятие власти как данного от рождения права, ко­ торое можно уступить в целях конституирования суверените­ та, и рассматривает договор как матрицу политической власти. Конституированная таким образом власть может превратить­ ся в угнетающую, если она выходит за рамки собственных полномочий, то есть выходит за пределы договора. Границей подобной власти-договора или, скорее, выходом ее за собствен­ ные границы является угнетение. В другой системе, напротив, политическая власть рассматривается не в соответствии со схе­ мой договор-угнетение, а в соответствии со схемой война-реп­ рессии. И в данном случае репрессии — не то, чем было угнете­ ние в договорной системе, то есть злоупотребление, а, напротив, простое следствие и продолжение отношений господства. Реп37 рессия является не чем иным, как приведением в действие веч­ ных силовых отношений внутри того псевдомира, который представляет собой просто результат непрерывной войны. Та­ ким образом, есть две схемы анализа власти: договор-угнете­ ние, это, если хотите, юридическая схема, и война-репрессии (или господство-репрессии), в рамках которой уместна не про­ тивоположность законного и незаконного, как в предыдущей схеме, а противоположность борьбы и подавления. Понятно, что все, о чем я вам говорил в предшествующие годы, вписывается в схему война-репрессии. Именно эту схему я пытался использовать. Однако по мере работы с ней я был вынужден ее пересмотреть; во-первых, конечно, потому, что для применения к той массе проблем, которые я пытался решать, она была еще недостаточно разработана — я бы даже сказал, что она совершенно не была разработана, — и, во-вторых, так­ же потому, что, как мне кажется, оба эти понятия — «репрес­ сия» и «война» — должны быть перетолкованы, а в итоге, мо­ жет быть, вообще отвергнуты. Во всяком случае, нужно поближе рассмотреть понятия «репрессия» и «война», или, если хотите, рассмотреть ту гипотезу, согласно которой механизмы власти были бы по существу механизмами репрессии, и ту, по которой за функционирующей политической властью по сути дела скрывается и грохочет война. Скажу без хвастовства, что я давно не доверял понятию «репрессия» и пытался вам показать именно в связи с генеало­ гиями, о которых недавно говорил, в связи с историей уголов­ ного права, психиатрической власти, контроля над детской сек­ суальностью и т. д., что во всех случаях власть приводила в действие другие механизмы, а не репрессии. Я не могу про­ должать, не проведя анализа этого понятия, не собрав почти все, что, вероятно немного бессвязно, я могу сказать по этому поводу. Вследствие этого, ближайшая или, возможно, две бли­ жайшие лекции будут посвящены критике понятия «репрессия», я попытаюсь показать, как и почему это столь употребимое те­ перь при характеристике механизмов и последствий власти по­ нятие «репрессия» совершенно для этой цели непригодно.10 Но основная часть лекций будет посвящена другой проб­ леме — войне. Я хотел бы попытаться рассмотреть, в какой мере бинарная схема войны, борьбы, столкновения сил может 38 эффективно служить для трактовки основы гражданского об­ щества, быть одновременно принципом и движущей силой политической власти. Точно ли о войне нужно говорить при анализе функционирования власти? Употребимы ли здесь по­ нятия «тактика», «стратегия», «соотношение сил»? В какой мере могут ее характеризовать? Является ли власть просто вой­ ной, осуществляемой не оружием и битвами, а другими сред­ ствами? Содержится ли какая-то доля истины в популярной, хотя и относительно недавно возникшей, идее о необходимо­ сти защиты общества со стороны власти, верно ли, что обще­ ство организовано в своей политической структуре таким об­ разом, чтобы некоторые могли защищаться от других, или защищать свое господство от восстания других, или, еще про­ ще, защищать свою победу и увековечивать ее, навязывая дру­ гим состояние подчинения? Итак, схема курса этого года будет следующей: сначала одна или две лекции будут посвящены рассмотрению понятия «реп­ рессия»; затем я начну [трактовать] — и, вероятно, продолжу в последующие годы, я этого еще не знаю, — проблему войны в гражданском обществе. Я могу точно сказать, что начну под­ робнее рассматривать работы тех, кого считают теоретиками войны в гражданском обществе и которые совершенно, по мо­ ему мнению, ими не являются, то есть Макиавелли и Гоббса. Затем я попытаюсь проанализировать теорию войны как исто­ рического принципа функционирования власти в связи с про­ блемой расы, так как именно бинаризм рас дал, в первый раз на Западе, возможность проанализировать политическую власть как форму войны. И я попытаюсь довести анализ до того момента, когда расовая и классовая формы борьбы стано­ вятся в конце XIX века двумя великими схемами, с помощью которых [пытаются] обнаружить феномен войны и силовых отношений внутри политического общества. Примечания 1 Здесь Мишель Фуко имеет в виду то движение в психиатрии (определяемого поочередно как «антропо-феноменология», или Daseinanalyse), представители которого искали новые концептуаль39 ные подходы в философии Гуссерля и Хайдеггера. М. Фуко интере­ совался этим с первых своих работ (ср. «Болезнь и существование» в работе: Maladie mentale et Personnalité. Paris: Presses universitaires de France, 1954. Chap. IV; «Введение» к кн.: Binswanger L. Le Rêve et l'Existence. Paris: Desclée de Brouwer, 1954; «Психология с 1850 по 1950» в кн.: Weber Α., Huisman D. Tableau de la philosophie contemporaine. Paris: Fischbacher, 1957; « Психологические исследо­ вания» в кн.: Des chercheurs s'interrogent, études présentées par J.-E. Morère. Paris: PUF, 1957; три последние текста опубликованы в подготовленном Д. Дефером и Ф. Эвальдом в сотрудничестве с Ж. Лагранжем издании: Dits et Écrits, 1954—1988. Paris: Gallimard (Bibliothèque des sciences humaines, 1994, 4 vol.; I: 1954—1969; II: 1970—1975, III: 1976—1979; IV: 1980—1988; см. I, N 1,2,3) и снова к этому вернулся в последниегоды(см.: Colloqui con Foucault. Salerno, 1981; во французском переводе: Dits et Ecrits, IV, Ν 281). 2 О В. Райхе см.: Die Funktion des Orgasmus; zur Psychopathologie und zur Soziologie des Geschlechtslebens. Wien: Internationaler psycho­ analytischer Verlag, 1927 (французский перевод: La Fonction de l'orgasme. Paris: L'Arche, 1971); Der Einbruch der Sexualmoral. Berlin: Verlag für Sexualpolitik, 1932 (французский перевод: L'Irruption de la morale sexuelle. Paris: Payot, 1971); Charakteranalyse. Wien: Selbstver­ lag des Verfassers, 1933 (французский перевод: L'Analyse caractérielle. Paris: Payot, 1971); Massenpsychologie des Faschismus; zur Sexualökonomie der politischen Reaktion und zur proletarischen Sexualpolitik. Copenhagen; Prag; Zürich: Verlag für Sexualpolitik, 1933 (французский перевод: La Psychologie de masse du fascisme. Paris: Payot, 1974); Die Sexualität im Kulturkampf. Copenhagen: Sexpol Verlag, 1936. 3 Мишель Фуко, понятно, имеет здесь в виду Г. Маркузе, автора книг: Eros and Civilisation: A philosophical inquiry into Freud. Boston: Ma., Beacon Press, 1955 (французский перевод: Éros et Civilisation. Paris: Seuil, 1971) и One-dimensional Man: Studies in the ideology of advanced industrial society. Boston: Ma., Beacon Press: 1964 (француз­ ский перевод: L'Homme unidimensionnel. Paris: Seuil, 1970). 4 Deleuze G., Guattari F. L'Anti-Œdipe. Capitalisme et schizophrénie. Paris: Éd. de Minuit, 1972. Следует напомнить, что M. Фуко развивал эту интерпретацию Анти-Эдипа как о «книге-событии» в предисло­ вии к ее английскому изданию (Anti-Oedipus. New York: Viking Press, 1977; см. французский перевод этого предисловия: Dits et Écrits. Ill, Ν 189). 5 Понятия «меньшего» и «меньшинства» — скорее единичных событий, чем индивидуальных существ, скорее индивидуации через 40 «бытие-в-мире», чем через субстанциальность — были разработаны Ж. Делёзом совместно с Ф. Гваттари. См. их работу: Kafka. Pour une littérature mineure (Paris: Éd. de Minuit, 1975), вновь развиты Делёзом в статье «Философия и меньшинство» (Critique, février 1978) и затем особенно в книге: Deleuze G., Guattari F. Mille plateaux. Capitalisme et schizophrénie. Paris: Éd. de Minuit, 1980. «Меньшин­ ство» связано также с понятием «молекулярный», разработанным Ф. Гваттари в работе: Psychanalyse et Transversalité. Essai d'analyse institutionnelle (Paris: Maspero, 1972), смысл которого может быть выражен понятиями «становление» и «интенсивности». 6 М. Фуко имеет здесь в виду споры, которые начались особенно после публикации: «Слова и вещи. Археология гуманитарных наук» (первое французское издание вышло в Париже в издательстве Галлимар в 1966 г., первое русское издание — в 1994 г. в Санкт-Петербурге) в связи с понятием эпистемы и статусом прерывности. Всем крити­ кам М. Фуко ответил серией теоретических и методологических разъяснений (особенно в «Ответе на один вопрос», Esprit, mai 1968, p. 850—874, и в «Ответе Кружку эпистемологии», Cahiers pour l'analyse, 9, 1968, p. 9—40: в Dits et Écrits, I, N 58—59), вновь появившихся за­ тем в «Археологии знания» (французское издание вышло в Париже в издательстве Галлимар в 1969 г., русское — в Киеве в 1996 г.). 7 В ту эпоху депутат от Французской коммунистической партии. 8 Ср. Hegel G.W.F. Grundlinien der Philosophie des Rechts. Berlin, 1821, N 182—340 (французский перевод: Principes de la philosophie du droit. Paris: Vrin, 1975); Freud S. Das Unbewussten: в Internationale Zeitschrift für ärtzliche Psychoanalyse. 1915. Vol. 3 (4) и (5); и Die Zukunft einer Illusion. Leipzig; Wien; Zürich: Internationaler Psychoanalitischer Verlag, 1927 (французский перевод: L'Avenir d'une illusion. Paris: Denoël, 1932; переиздано Paris: PUF, 1995). Относительно Райха см. выше, прим. 2. 9 M. Фуко намекает на хорошо известную формулировку прин­ ципа Карла фон Клаузевица (Vom Kriege. Liv. I, chap. I, N XXIV в Hinterlassene Werke. Bd 1—2—3. Berlin, 1832; французский пере­ вод: De la guerre. Paris: Éd. de Minuit, 1955), согласно которому «Вой­ на есть только продолжение политики другими средствами»; она «не только политический акт, но и подлинное орудие политики, про­ должение политических отношений, проведение их другими сред­ ствами». Клаузевиц К. О войне. М., 1994. С. 5—56. 10 Обещание не было выполнено. Тем не менее существует встав­ ленная в рукопись лекция о «репрессии», прочитанная, вероятно, в иностранном университете. Вопрос снова будет рассмотрен Фуко в работе: La Volonté de savoir. Paris: Gallimard, 1976 (русский перевод см. в кн.: Фуко М. Воля к истине. М., 1996). Лекция от 14 января 1976 г. Война и власть. — Философия и границы власти. — Право и королевская власть. — Закон, господство и подчинение. — Аналитика власти: вопросы метода. — Теория суверени­ тета. —Дисциплинарная власть. —Правило и норма. В этотгодя хотел бы начать, но только начать, комплекс исследований о войне как возможном принципе анализа власт­ ных отношений: действительно ли в области явлений, связан­ ных с войной, в военной модели, в области борьбы или разных форм борьбы можно найти принцип осмысления и анализа политической власти, которая таким образом могла бы быть расшифрована в терминах войны, борьбы, столкновения? По­ этому я хотел бы в силу необходимости начать с анализа ин­ ститута войны: как он реально и действенно функционирует в истории наших обществ начиная с XVII века и до наших дней. Вплоть до настоящего времени в течение пяти последних лет мы в целом рассматривали различные формы дисципли­ ны; в последующие пять лет предполагается рассмотреть вой­ ну, борьбу, армию. Я хотел бы теперь подвести итог тому, о чем пытался говорить в курсах предыдущих лет, это мне по­ зволит выиграть время для моих исследований о войне, кото­ рые не очень продвинулись, и, возможно, это будет полезно для тех, кто не прослушал моих курсов предыдущих лет. Во всяком случае, мне и самому хотелось бы подвести итог иссле­ дований предыдущих лет. С 1970 по 1971 г. я пытался рассматривать власть с точки зрения того, «как» она осуществляется. Это «как» подталки42 вает к изучению механизмов власти с двух сторон: во-первых, с точки зрения их связи с правом, которое формально ограни­ чивает власть, и, во-вторых, с точки зрения истины, которой эта власть вооружена и которая в свою очередь ее поддержива­ ет. Итак, существует треугольник: власть, право, истина. Вкрат­ це скажем следующее: существует, я думаю, традиционный вопрос политической философии, который формулируется так: как дискурс об истине или, проще, как философия, понимае­ мая преимущественно как дискурс об истине, может обозна­ чить правовые границы власти? Это традиционный вопрос. Однако тот вопрос, который бы я хотел поставить, лежит глуб­ же, он тесно связан с фактами в отличие от традиционного благородного философского вопроса. Меня занимает такая про­ блема: каковы те правила, которые власть на законном основа­ нии приводит в действие, чтобы произвести дискурс об истине? Или иначе: власть какого типа способна производить дискурс об истине, который в обществе, подобном нашему, имеет столь глубокие последствия? Я хочу сказать, что в обществе, подобном нашему, — а в ко­ нечном счете в любом обществе — многочисленные власт­ ные отношения проникают в общественный организм, харак­ теризуют его и конституируют; они не могут ни распасться, ни установиться, ни функционировать без производства, на­ копления, обращения, функционирования подходящего дис­ курса. Нет власти без рационального использования дискурса об истине, который проявляется во власти, исходит от власти и действует посредством нее. Под влиянием власти мы обре­ чены на производство истины и можем использовать власть только с помощью производства истины. Это верно для вся­ кого общества, но я думаю, что в нашем обществе отноше­ ния между властью, правом и истиной выстраиваются очень своеобразно. Для того чтобы просто выразить даже не механизм отно­ шений между властью, правом и истиной, а интенсивность и постоянство их взаимосвязей, скажем следующее: мы вынуж­ дены вырабатывать истину с помощью власти, она требует ис­ тины и в своем функционировании нуждается в ней; мы долж­ ны говорить истину, мы вынуждены, мы осуждены признать 43 истину или найти ее. Власть не перестает вопрошать, опраши­ вать нас; она не перестает расследовать, регистрировать; она институционализирует исследование истины, она его профес­ сионализирует, вознаграждает. Мы должны производить истину так, как в конечном счете должны производить богатства, и мы должны производить истину, чтобы производить богат­ ства. И в то же время мы также подчинены истине в том смыс­ ле, что она творит закон; с помощью истинного дискурса, по крайней мере частично, принимается решение; он несет с со­ бой действие власти, подталкивает ее к нему. В итоге нас су­ дят, осуждают, классифицируют, принуждают к выполнению задач, обрекают на определенный тип жизни и смерти под вли­ янием истинных дискурсов, которые ведут к специфическим воздействиям власти. Таким образом, мы имеем принципы права, механизмы власти и власть истинных дискурсов. Или еще: принципы власти и власть истинных дискурсов. Это по­ чти вся намеченная мною область исследования, которое я, как мне известно, осуществил частично и с большими отклонениями. Я хотел бы теперь сказать несколько слов об этом исследо­ вании. А именно о том, каким общим принципом я руковод­ ствовался, каковы были мои императивные тезисы или мето­ дологические правила? Мне казалось, что, говоря об общем принципе взаимоотношений права и власти, нельзя забывать, что в западных обществах начиная со средневековья юриди­ ческая мысль разрабатывалась в основном вблизи королев­ ской власти. Именно по требованию королевской власти, в ее пользу, в целях создания ее орудия или ее обоснования разра­ батывалось юридическое здание наших обществ. На Западе право — это форма королевского управления. Должно быть, весь мир знает невероятную, прославленную роль юристов в организации королевской власти, этот факт всеми затвержен и многократно пережеван. Не нужно забывать, что возрожде­ ние римского права к середине средневековья было значитель­ ным событием, в связи с которым и исходя из которого пере­ строилась распавшаяся после падения Римской империи юридическая система, оно явилось одним из технических инст­ рументов установления авторитарной, административной и в ко­ нечном счете абсолютной монархической власти. Таким обра­ зом, юридическая система формировалась вблизи королевской 44 особы, по требованию королевской власти и ради ее пользы. Когда в последующие века юридическая система начала ус­ кользать из-под королевского контроля, когда она обернулась против королевской власти, тогда постоянно стал возникать вопрос о границах этой власти, о ее прерогативах. Иначе гово­ ря, я думаю, что центральной фигурой во всей западной юри­ дической системе является король. Именно о короле, о его пра­ вах, о его власти, о потенциальных границах его власти идет речь в западной юридической системе, во всяком случае, это явно проступает в общей ее организации. Служили ли юристы королю или были его противниками, в любом случае всегда в серь­ езных юридических построениях обсуждался вопрос о королев­ ской власти. Он рассматривался двояко: либо речь шла о том, чтобы показать, на какую юридическую основу опиралась королев­ ская власть, как монарх поистине стал живым воплощением суверенитета, каким образом его власть, даже абсолютная, ока­ зывалась точь в точь адекватна основному праву; либо, напро­ тив, речь шла о том, как нужно ограничить власть суверена, каким положениям права нужно ее подчинить, в каких грани­ цах должна функционировать его власть, чтобы она сохраняла свою законность. Теория права, по существу, играет начиная со средневековья роль подтверждения законности власти: глав­ ная, центральная проблема, вокруг которой организуется вся теория права, это проблема верховной власти. Сказать, что она является центральной проблемой права в западных обществах, значит признать, что дискурс и техника права в основном име­ ли задачу уменьшить или замаскировать скрытый во власти факт господства и показать вместо него две вещи: с одной сто­ роны, законные права суверена и, с другой стороны, узаконен­ ную обязанность повиновения. Система права целиком под­ строена под короля, то есть она в конечном счете скрывает факт господства и его следствия. Когда я в предшествующие годы затрагивал различные предметы, то ставил перед собой в основном цель изменить привычный ход анализа, который начиная со средневековья присущ дискурсу о праве в целом. В противовес ему я пытался вскрыть одновременно тайный и все же явный факт господ­ ства, а затем, исходя из этого, показать не только то, как право 45 оказывается вообще инструментом этого господства — это ясно само собой, — а то, как, до какой границы и в какой форме право (говоря о праве, я думаю не только о законе, но о сово­ купности структур, институтов, правил, в которых использу­ ется право) влечет за собой и приводит в действие отношения не суверенитета, а господства. И под господством я имею в виду не грубый факт безраздельного господства одного лица над другими или одной группы над другой, а многочисленные формы господства, могущие существовать внутри общества: значит, не господство короля, которое играло центральную роль в государстве, а господство, существующее во взаимных отно­ шениях субъектов; не господство верховной власти в ее един­ ственности, а существующие многочисленные формы подчи­ нения, которые действуют внутри социального организма. Система права и судебная власть являются постоянными носителями отношений господства, многообразных техниче­ ских форм подчинения. Нужно видеть, что право, как я думаю, не столько устанавливает законность, сколько приводит в дей­ ствие различные процедуры подчинения. Таким образом, для меня вопрос заключался в том, чтобы обойти, избежать цент­ ральной для права проблемы верховной власти и повиновения ей индивидов и вместо нее выдвинуть проблему господства и подчинения. В этой связи требовались некоторые методоло­ гические предосторожности, чтобы обойти проторенный путь юридического анализа, свернуть с него. Первое из упомянутых методологических правил состояло в том, чтобы не ограничиваться анализом упорядоченных и законных форм центральной власти, ее общих механизмов и совокупных последствий. Я хотел, напротив, рассматривать власть там, где она достигает своих границ, своих последних очертаний, там, где она становится капиллярной; то есть нуж­ но рассматривать власть в ее региональных, локальных фор­ мах и институтах, особенно там, где власть, выходя за рамки организующих и ограничивающих ее положений права, функ­ ционирует по ту сторону права, воплощается в институтах, об­ ретает форму благодаря разным техническим приемам и ис­ пользует материальные, потенциально даже насильственные инструменты вмешательства. Один пример, если угодно: вме­ сто того чтобы стремиться узнать, где и как верховная власть, 46 ставшая объектом философского рассмотрения в монархичес­ ком или демократическом праве, получает возможность нака­ зывать, я стремился показать, как фактически наказание, власть наказывать обретает форму в некотором числе локальных, ре­ гиональных, материальных институтов, независимо от того, идет ли речь о казни или о заключении в тюрьму, все происхо­ дит одновременно в институциональном, физическом, регла­ ментированном и насильственном мире фактических структур наказания. Иначе говоря, нужно было ухватить власть на краю ее вес менее юридического функционирования; таково было первое правило. Второе правило состояло в том, чтобы проводить анализ власти не на уровне ее намерения или решения, рассматривать ее не с внутренней стороны, не задаваться вопросом (который я считаю тупиковым и безвыходным), кто обладает властью? Кто находится во главе? К чему стремится тот, кто имеет власть? Изучать власть нужно, напротив, там, где ее интенция — если она имеется — оказывается воплощена в реальных и действен­ ных формах практики; изучать власть нужно, так сказать, с ее внешней стороны, там, где она находится в прямом и непос­ редственном отношении с тем, что предварительно можно обо­ значить как ее объект, мишень, ее область применения, иначе говоря, там, куда она внедряется и где осуществляет свое ре­ альное воздействие. Таким образом, важно не то, почему неко­ торые хотят господствовать? К чему они стремятся? Какова их общая стратегия? Важно другое: каким образом все осуществ­ ляется в определенный момент на уровне процедур подчине­ ния, или во время тех постоянных и непрерывных процессов, которые подчиняют тела, управляют жестами, определяют формы поведения. Другими словами, скорее, чем спрашивать себя о том, как суверен оказался наверху, нужно стараться уз­ нать, как мало-помалу, постепенно, реально, материально кон­ ституируются субъекты, субъект из множества тел, сил, энер­ гий, материй, желаний, мыслей и т. п. Понять материальную инстанцию подчинения в качестве силы, конституирующей субъекты, это, если хотите, прямая противоположность того, что Гоббс хотел осуществить в Левиафане\ и, я думаю, этого хотят все юристы, когда ставят перед собой вопрос о том, как, от­ правляясь от множества индивидов и воль, можно сформировать 47 единую волю и единый организм. Вспомните схему Левиафана2: согласно ей Левиафан, этот сфабрикованный человек, является только коагуляцией некоторого числа отдельных индивидуально­ стей, которые оказываются объединенными с помощью опреде­ ленного числа конститутивных элементов государства. Но в центре или, скорее, во главе государства существует консти­ туирующее его нечто, это верховная власть, о которой Гоббс говорит, что она составляет душу Левиафана. Итак, прежде чем ставить проблему центральной души, нужно бы, я думаю, по­ пытаться — что я пытался сделать — изучить многочислен­ ные периферические тела, которые под воздействием власти конституировались как субъекты. Третье методологическое правило: не надо рассматривать власть как феномен сплошного и однородного господства — господства одного индивида над другими, одной группы над другими, одного класса над другими; нужно осознавать, что власть, если только ее не рассматривать сверху и издалека, не разделяется между теми, кто ее имеет и ею исключительно обладает, и теми, кто ее не имеет и ей подчиняется. Я думаю, что власть должна анализироваться как то, что находится в движении, или, скорее, как то, что функционирует только в форме сети. Она никогда не локализуется здесь или там, она никогда не находится в руках некоторых, она никогда не при­ сваивается как богатство или благо. Власть функционирует. Власть существует как сеть, и в этой сети индивиды не только двигаются, они постоянно находятся в положении тех, кто ис­ пытывает на себе власть, и тех, кто ее практикует. Они никогда не являются инертной мишенью власти или согласными с ней, они всегда являются ее посредником. Иначе говоря, власть переносится индивидами, она не накладывается на них. Не нужно, я думаю, видеть в индивиде своего рода элемен­ тарную частицу, простейший атом, многообразную и инерт­ ную материю, к которым власть применяется, на которые воз­ действует, подчиняя себе индивидов или ломая их. На деле одно из первых следствий применения власти заключается в том, что она ведет к конституированию и идентификации индиви­ дов из тел, жестов, речей, желаний. То есть индивид не являет­ ся визави власти; он, как я думаю, один из первых ее результа­ тов. Индивид есть результат власти, и в то же время, в той же 48 мере, в какой он является ее результатом, он является и ее по­ средником: власть переносится с помощью индивида, которо­ го она создала. Четвертое положение из числа методологических предос­ торожностей основывается на убеждении, что мой тезис «власть осуществляется, циркулирует, имеет форму сети», мо­ жет быть, верен лишь до некоторой степени. Можно также ска­ зать: «у нас у всех имеется внутри фашизм» и еще глобальнее: «мы все заключаем в своем теле власть». И власть — по край­ ней мере в какой-то части — переносится или передвигается с помощью нашего тела. Действительно, все это можно ска­ зать; но я не думаю, что исходя из этого можно сделать такое заключение насчет власти, будто она, если хотите, хорошо раз­ делена, представляет самую разделенную вещь в мире: она яв­ ляется таковой только до определенной степени. Это не похо­ же на демократическое или анархическое распределение власти между людьми. Я хочу сказать следующее: мне кажется, что, главное, — и таково было бы четвертое методологическое пра­ вило — не нужно применять своего рода дедукцию в отноше­ нии власти и рассматривать ее как движение из центра вплоть до ее распространения внизу, стараясь увидеть, в какой мере она воспроизводится, продолжается вплоть до самых атоми­ стических элементов общества. Я думаю, что, напротив, над­ лежало бы — нужно следовать этой методологической предо­ сторожности — проделать восходящий анализ власти, то есть исходя из бесконечно малых организмов, которые имеют свою историю, свой путь, свои собственные технику и тактику, уви­ деть затем, как эти механизмы власти, имеющие свою проч­ ность и, в некотором роде, свою собственную технологию, при помощи все более общих механизмов и форм глобального гос­ подства были и еще теперь оказываются окруженными, коло­ низованными, использованными, согнутыми, трансформирован­ ными, перемещенными, увеличенными и т. д. Не глобальное господство разделяется на множество направлений и отража­ ется вплоть до низов. Я думаю, что нужно анализировать спо­ соб, каким образом на самых низких уровнях действуют фе­ номены, техника, процедуры власти; нужно показать, как эти процедуры перемещаются, увеличиваются, модифициру­ ются, но особенно, как они блокируются, аннексируются 4 Мишель Фуко 49 глобальными феноменами и как самые высокие власти или эко­ номические интересы могут включаться в игру властных тех­ нологий, одновременно относительно автономных и бесконеч­ но малых. Чтобы это было более ясно, рассмотрим пример отноше­ ния общества к безумию. Можно было бы сказать, и это был бы нисходящий анализ, которому, я думаю, не следует дове­ рять: буржуазия стала начиная с конца XVI века и в XVII веке господствующим классом. Как можно вывести из этого прак­ тику интернирования психически больных? Дедукцию всегда можно осуществить, она всегда легка и именно в этом я ее уп­ рекаю. Действительно, легко можно показать, что, поскольку психически больной бесполезен для индустриального произ­ водства, считается нужным от него освободиться. Если хоти­ те, можно бы было сделать то же самое не в отношении психи­ чески больного, а в отношении детской сексуальности — это уже сделали некоторые, в какой-то степени Вильгельм Райх,3 несомненно Раймут Райх,4 — и спросить: как можно понять репрессии в отношении детской сексуальности, отправляясь от факта буржуазного господства? Все просто, человеческое тело стало по сути дела начиная с XVII века производитель­ ной силой, в XVIII веке все формы расходов, бесполезные для производства, негодные для становления производительных сил, все формы расходов, продемонстрировавшие таким обра­ зом бесполезность, были изгнаны, исключены, пресечены. Такие дедукции всегда возможны; они одновременно истинны и ложны. По существу, они слишком легки и всегда можно вывести противоположное заключение, а именно исходя из принципа классового господства буржуазии сделать вывод, что контроль над сексуальностью, и в частности над детской сек­ суальностью, стал абсолютно нежелательным; напротив, об­ наружилась потребность в сексуальном обучении, в сексуаль­ ной дрессировке, в ранней сексуальности, поскольку все же с помощью сексуальности восстанавливается рабочая сила, а как мы знаем, по крайней мере в начале XIX века, господ­ ствовало мнение, согласно которому рабочая сила должна увеличиваться до бесконечности: чем больше бы имелось рабо­ чей силы, тем более полно и правильно могла бы функциониро­ вать система капиталистического производства. 50 Я думаю, что многое можно вывести из общего феномена классового господства буржуазии, но мне кажется, что делать нужно другое, а именно уяснить, как исторически, начиная снизу, могли действовать механизмы контроля с целью исклю­ чения безумия, подавления, запрета сексуальности; каким по­ требностям соответствовали на уровне семьи, непосредствен­ ного окружения, маленькой ячейки или на самых низовых уровнях общества феномены репрессии и исключения, в ко­ торых использовались определенные инструменты и просмат­ ривалась определенная логика, показать, кто тут действовал, и искать его не в лице буржуазии вообще, а в лице реальных агентов, какими могли быть ближайшее окружение, семья, ро­ дители, врачи, полиция на самом низшем уровне и т. д.; пока­ зать также, как эти механизмы власти в определенный момент в конкретной ситуации, несколько трансформируясь, стано­ вились экономически выгодными и политически полезными. И я думаю, можно легко доказать — именно это я хотел сделать раньше, — что глубокая потребность буржуазии и интерес сис­ темы в конечном счете заключаются не в изгнании безумных или в наблюдении за детской мастурбацией и в запрете ее, для буржуазной системы, повторю, могло быть выгодно как раз об­ ратное; зато она пробуждает интерес не к факту изгнания, а к технике и к самой процедуре изгнания, что и является областью фактического действия системы. Именно механизмы изгнания, аппарат наблюдения, способы воздействия на сексуальность, безумие, преступность, все это, то есть микромеханика власти, для буржуазии представляло интерес, именно этим буржуазия интересовалась начиная с определенного момента. Нужно еще сказать следующее: поскольку понятия «бур­ жуазия» и «интерес буржуазии» не имеют реального содержа­ ния, по крайней мере для поставленных здесь проблем, необ­ ходимо признать, что на деле не существовало буржуазии, которая думала бы, что безумные должны быть изгнаны или что детская сексуальность должна быть подавлена, но меха­ низмы изгнания безумных, механизмы наблюдения за детской сексуальностью начиная с некоторого момента и в силу неко­ торых причин, которые еще нуждаются в изучении, обеспечи­ ли определенную экономическую выгоду, обнаружили опре­ деленную политическую пользу и сразу оказались полностью 51 колонизованы и поддержаны глобальными механизмами и в ко­ нечном счете всей государственной системой. И именно заце­ пившись за них, исходя из этой техники власти и раскрывая ее экономическую выгоду и связанную с ней политическую пользу в определенном контексте и в силу определенных причин мож­ но понять, каким образом на деле эти механизмы становятся частью целого. Иначе говоря, буржуазия абсолютно равнодуш­ на к душевнобольным, но начиная с XIX века и благодаря, как уже сказано, некоторым трансформациям процедуры их изгна­ ния выявили, обнаружили, политическую пользу, потенциаль­ но даже некоторую экономическую выгоду, что укрепило си­ стему и позволило ей в целом функционировать. Буржуазия интересуется не душевнобольными, а направленной на них властью; буржуазия интересуется не сексуальностью ребен­ ка, а контролирующей ее системой власти. Буржуазия в це­ лом не интересуется преступниками, их наказанием и их ре­ адаптацией, которые с экономической точки зрения не имеют большого интереса. Зато совокупность механизмов, с помо­ щью которых преступник контролируется, преследуется, на­ казывается, исправляется, имеет для буржуазии интерес в рам­ ках общей экономико-политической системы. Такова четвертая предосторожность, четвертое методологическое правило, ко­ торое я хотел соблюсти. Пятое правило: очень возможно, что глобальные механиз­ мы власти сопровождаются идеологическим производством. Существуют, например, идеология воспитания, идеология мо­ нархической власти, идеология парламентской демократии и т. д. Но я не думаю, что внизу или на границах действия вла­ сти формируется идеология. Все обстоит и намного проще, и, я думаю, намного сложнее. Скорее, там формируются эф­ фективные инструменты образования и накопления знания, ме­ тоды наблюдения, техника регистрации, процедуры расследо­ вания и поиска, аппараты проверки, то есть действие глубинных механизмов власти не может обойтись без создания, организа­ ции и использования знания или, скорее, аппаратов знания, которые не являются ее идеологическим сопровождением или идеологическим построением. В качестве резюме изложения этих пяти методологических правил я скажу следующее: вместо того чтобы направлять иссле52 дование власти на юридическое строение верховной власти, на государственные аппараты, на сопровождающие их идео­ логии, надо ориентировать анализ власти на ситуацию господ­ ства (а не суверенитета), на материальные механизмы господ­ ства, на формы подчинения, на связи и формы использования локальных систем этого подчинения и, наконец, на системы знания. В целом нужно освободиться от модели Левиафана, моде­ ли искусственного человека, робота, в равной мере созданно­ го из разных частей и унитарного, который включает в себя всех реальных индивидов и в котором граждане олицетворяют тело, а верховная власть воплощает душу. Нужно изучать власть вне модели Левиафана, вне области, ограниченной юридиче­ ской суверенностью и институтом государства; речь идет об анализе, исходящем из техники и тактики господства. Вот то методологическое направление, какому, я думаю, нужно сле­ довать и какому я пытался следовать в тех разнообразных изы­ сканиях, которые мы проводили в предшествующие годы в от­ ношении власти в области психиатрии, в отношении детской сексуальности, системы наказания и т. д. Итак, в результате описания сферы власти и рассмотрения необходимых при ее исследовании методологических принци­ пов, стал, я думаю, просматриваться крупный исторический факт, который должен нас, наконец, ввести немного в пробле­ му, о которой я хотел начать говорить. Факт заключается в сле­ дующем: юридическо-политическая теория суверенитета, от которой нужно освободиться ради успешного анализа власти, ведет начало от средневековья; она означает возрождение рим­ ского права; она конституировалась в связи с идеями монар­ хии и монарха. И я думаю, что исторически теория суверени­ тета— большая ловушка, в которую можно попасть при анализе власти, — выполняла четыре роли. Во-первых, она соотносилась с существующим механиз­ мом власти феодальной монархии. Во-вторых, она использо­ валась как инструмент в процессе создания великих админис­ тративных монархий и была формой их обоснования. Затем начиная с XVI века, уже в момент религиозных войн, теория суверенитета служила оружием как для одного лагеря, так и для другого, ее использовали с разными целями, например 53 для ограничения или, напротив, для укрепления королевской власти. Ее можно встретить у католических монархистов или у протестантских антимонархистов; у протестантских монар­ хистов и у людей более или менее либеральных; можно встре­ тить ее также у католиков — сторонников цареубийства или изменения династии. Теорию суверенитета используют арис­ тократы и парламентарии, представители королевской власти и последние феодалы. Короче, она была важным инструмен­ том политической и теоретической борьбы по вопросам влас­ ти в XVI и XVII веках. Наконец, в XVIII веке все та же самая теория суверенитета, выстроенная на основе римского права, встречается у Руссо и его современников, но уже в другой, чет­ вертой, роли: речь теперь идет о конструировании — в проти­ вовес авторитарным или абсолютным административным мо­ нархиям альтернативной модели парламентской демократии. И именно эту роль она также выполняет в момент революции. Если проследить названные роли теории суверенитета, можно, мне кажется, заметить, что пока существовало обще­ ство феодального типа проблемы, подлежащие рассмотрению с ее помощью, касались фактически общей механики власти, способа ее функционирования как на самых высоких, так и на самых низких уровнях. Иначе говоря, влияние верховной вла­ сти, понималось ли оно широко или узко, в итоге охватывало всю целостность социального организма. И фактически спо­ соб функционирования власти мог быть описан, во всяком слу­ чае в основном, в рамках отношений между сувереном и ли­ цом зависимым. Однако в XVII и XVIII веках происходит важное измене­ ние, а именно, появляется — нужно бы сказать изобретается — новая механика власти с особыми процедурами, с новыми ин­ струментами, с абсолютно иным и совершенно, я думаю, не­ совместимым с отношениями суверенитета устройством. В условиях новой власти регистрируются не столько земли и их ресурсы, сколько люди и их действия. Она соотносится скорее с людьми, временем и трудом, чем с благами и богатством. Этот тип власти осуществляется путем непрерывного контроля, а не того контроля, который производился ранее в ходе сбора на­ логов и хронических долговых обязательств. Такой тип власти предполагает, скорее, плотную сеть материального принуждения, 54 чем физическое существование суверена, и определяет новую экономическую политику власти, принцип которой состоит в том, чтобы заставить увеличиваться как силу подчиненных, так и силу, а также способность к действию тех, кому они под­ чиняются. Мне кажется, что такой тип власти в точности противосто­ ит, пункт за пунктом, той механике власти, которую описыва­ ла и стремилась упорядочить теория суверенитета. Последняя связана с формой власти, которая гораздо более распространя­ лась на землю и ее ресурсы, чем на людей и на их дела. Она имела отношение к перемещению и присвоению властью благ и богатства, а не времени и труда. Она позволяла перевести на юридический язык как возникающие время от времени, так и постоянные обязательства по уплате налогов, вместо того чтобы выработать формы непрерывного контроля; эта теория позволяла основать власть, центром и опорой которой являет­ ся физическое существование суверена, а не непрерывные и по­ стоянные системы наблюдения. Теория суверенитета позволя­ ла, если хотите, основать абсолютную власть, требующую больших издержек, ей была чужда мысль о создании власти с минимумом издержек и максимумом эффективности. Итак, новый тип власти, который совсем нельзя описать с помощью понятий, заимствованных из теории суверенитета, составляет, я думаю, одно из великих изобретений буржуазного общества. Указанный тип власти был одним из главных инструментов утверждения индустриального капитализма и соответствую­ щего ему типа общества. Это не власть суверена, она чужда форме суверенитета, это «дисциплинирующая» власть. Ее не­ возможно описать, обосновать в терминах теории суверени­ тета, она полностью отлична от нее и должна бы непосред­ ственно вести к исчезновению развитой юридической теории суверенитета. Однако фактически последняя не только про­ должала существовать, если хотите, как идеология права, но она использовалась при создании юридических кодексов, ко­ торые вырабатывались в Европе в XIX веке на основе напо­ леоновских кодексов.5 Почему теория суверенитета оказалась так устойчива в качестве идеологии и принципа при созда­ нии систем юридических кодексов? 55 Я думаю, это произошло в силу двух причин. С одной сторо­ ны, теория суверенитета в XVIII веке и еще в XIX была оружием критики, направленным против монархии и всех препятствий, которые могли противостоять развитию дисциплинированного общества. Но с другой стороны, эта теория и созданные на ее основе юридические кодексы позволяли наложить на дисципли­ нарные механизмы систему права и таким путем замаскировать их методы, сгладить в дисциплине черты господства и техники господства и, наконец, гарантировать каждому через суверенитет государства его собственные суверенные права. Иначе говоря, юридические системы, будь то теории или кодексы, позволили осуществить демократизацию суверенитета, утвердить государ­ ственное право, основанное на коллективной суверенности в тот самый момент и в той мере, в какой возникали в обществе меха­ низмы дисциплинарного принуждения, можно даже сказать, что их возникновение послужило причиной демократизации сувере­ нитета. Более сжато можно бы сказать следующее: с тех пор как дисциплинарные принуждения стали одновременно использовать­ ся в качестве механизмов господства и преподноситься в каче­ стве эффективного употребления власти нужно было, чтобы в юри­ дическом устройстве присутствовала в виде юридических кодексов заново возрожденная и завершенная теория суверенитета. Таким образом, в современных обществах, с XIX века и до наших дней, существуют, с одной стороны, законодательство, дискурс, система государственного права, основанная на прин­ ципе суверенитета общества и делегирования каждым его суве­ ренной юли государству; с другой стороны —разветвленная сеть дисциплинарных принуждений, фактически обеспечивающая связь внутри общества. Но эта сеть ни в коем случае не может быть обоснована с помощью права, последнее, однако, являет­ ся его необходимым сопровождением. Суверенное право и дисциплинарные механизмы — именно в этих двух областях, я думаю, функционирует власть. Но они столь гетерогенны, что никоим образом невозможно совместить их друг с другом. В современных обществах власть осуществляется во взаимо­ действии этих гетерогенных начал — государственного права и многообразной механики дисциплины, через это взаимодей­ ствие и исходя из него. Это не значит, что, с одной стороны, существует многословная и ясная система права, основанная 56 на суверенитете, а с другой — темные и немые механизмы дисциплины, которые действуют в глубине общества, в тени, и составляют молчаливое подземелье большой механики вла­ сти. Фактически формы дисциплины имеют собственный дис­ курс. Они сами, в силу только что изложенных мною причин, являются творцами систем знания и многочисленных областей познания. Они чрезвычайно изобретательны в формировании системы учености и познаний, выступают носителями дискур­ са, но такого, который не может быть дискурсом права, юри­ дическим дискурсом. Дискурс дисциплины чужд дискурсу за­ кона; он чужд дискурсу порядка как результата суверенной воли. Формы дисциплины выступают, таким образом, носите­ лями дискурса порядка, но не юридического порядка, исходя­ щего из суверенитета, а дискурса естественного порядка, то есть нормы. Они определяют не кодекс закона, а кодекс норма­ лизации, и обязательно связаны с теорией, но не права, а гума­ нитарных наук. Поэтому для многообразных форм дисциплины юриспруденцией служит знание, вырабатываемое в клиниках. В итоге отмечу, что в курсах последних лет я вовсе не хо­ тел показать, каким образом в передовую систему точных наук потихоньку включается недостоверное, сложное, запутанное знание о человеческом поведении: не в силу прогресса рацио­ нального знания точных наук конституируются мало-помалу гуманитарные науки. Я думаю, что процесс, сделавший воз­ можным дискурс гуманитарных наук, представляет собой рядоположение или, скорее, столкновение двух совершенно раз­ личных типов дискурса: с одной стороны, дискурса права, в центре которого находится идея суверенитета, и, с другой стороны, дискурса принудительной дисциплины. Что власть в наши дни осуществляется одновременно при посредстве пра­ ва и техники дисциплины, что дискурсы, порожденные дис­ циплиной, вторгаются в область права, что способы нормали­ зации все более и более колонизуют сферу закона — все это, я думаю, может объяснить глобальное функционирование того, что я бы назвал «обществом нормализации». Точнее, я хочу сказать следующее: нормализация, дисцип­ линарные нормализации все чаще спотыкаются о юридиче­ скую систему суверенитета; все более отчетливо проявляется их несовместимость друг с другом; все необходимее становит­ ся арбитражный дискурс, своего рода власть и знание, которое 57 представлялось бы нейтральным в силу его научной сакрали­ зации. И именно распространение в обществе медицинских учреждений и медицинского знания свидетельствует некото­ рым образом о том, как, я не хочу сказать сочетаются, но как ограничивают друг друга или обмениваются, или постоянно сталкиваются дисциплинарная механика и правовой принцип. Развитие медицины, общая медикализация поведения, обра­ зов действий, дискурсов, желаний и т. д. происходят в обла­ сти, где должны встретиться два гетерогенные пространства дисциплины и суверенитета. Вот почему в борьбе против узурпации власти со стороны дисциплинарных механизмов, против подъема связанной с научным знанием власти мы в современных условиях распо­ лагаем одним, по-видимому прочным, средством, а именно, обращением или возвратом к праву, выстроенному на принци­ пе суверенитета, основанному на этом старом принципе. В ре­ зультате когда хочется что-то противопоставить разным фор­ мам дисциплины и всем связанным с ними последствиям знания и власти, то что конкретно делают? Что делают в жиз­ ни? Что делают профсоюз чиновников или другие подобные институты? Что они делают, если не обращаются именно к это­ му праву, этому славному, формальному буржуазному праву, каким в действительности является право суверенитета? Но я думаю, что это своего рода узкое место, что нельзя бесконеч­ но поступать таким образом: вовсе не обращением к сувере­ нитету в противовес дисциплине можно было бы ограничить действия дисциплинирующей власти. Суверенитет и дисциплина — законодательство, право су­ веренности и дисциплинарные механизмы — фактически яв­ ляются двумя безусловно определяющими частями общих ме­ ханизмов власти в нашем обществе. По правде говоря, чтобы бороться против дисциплины или, скорее, против дисципли­ нарной власти, а также в поисках недисциплинарной власти следовало бы обращаться вовсе не к старому праву суверени­ тета; обращаться следовало бы к новому, так сказать антидис­ циплинарному праву, которое было бы в то же время свободно от принципа суверенитета. И именно здесь мы приближаемся к понятию «репрессия», о котором я вам, может быть, расскажу в следующий раз, если 58 только при этом не повторю вещи, уже сказанные, и не перей­ ду тотчас к вопросам, касающимся войны. Если бы я имел желание и смелость, я бы рассказал вам о понятии «репрес­ сия», которое, как я в самом деле думаю, в том смысле, в каком его обычно употребляют, имеет двойное неудобство, так как оно неявно соотносится с теорией суверенитета или теорией суверенных прав индивида и в тоже время использует психо­ логическое знание, заимствованное у гуманитарных наук, то есть у дискурсов и практик, которые принадлежат к дисципли­ нарной области. Я думаю, что понятие «репрессия» является еще понятием юридически-дисциплинарным, какой бы кри­ тический смысл ему не придавали; и поэтому оно оказывает­ ся изначально заражено, испорчено, разложено в силу двой­ ной, включенной в него юридической и дисциплинарной референции к суверенитету и к нормализации. Я вам расска­ жу о репрессии в ближайшее время, если не перейду к про­ блеме войны. Примечания 1 Hobbes Th. Leviathan, or the Matter, Forme and Power of a Common-Wealth, Ecclesiasticall and Civill. London, 1651 (француз­ ский перевод: Leviathan. Traité de la matière, de la forme et du pouvoir de la république ecclésiastique et civil. Paris: Sirey, 1971). Латинский перевод текста, который был фактически его новой версией, появил­ ся в Амстердаме в 1668 г. 2 М. Фуко делает здесь намек на знаменитый фронтиспис изда­ ния «Левиафана», так называемого head edition (см. прим. 1), появив­ шегося у Эндрю Крука, фронтиспис, на каюром изображено «тело» государства, составленное из его подданных, а голова представляет суверена, который в одной руке держит шпагу, а в другой — жезл. Наверху основные атрибуты двух властей — гражданской и церковной. 3 Reich W. Der Einbruch der Sexualmoral. Op. cit. 4 Reich R. Sexualität und Klassenkamp; zur Abwehr repressiver Entsublimierung. Frankfurt a. Main: Verlag Neue Kritik, 1968 (француз­ ский перевод: Sexualité et Lutte de classes. Paris: Maspero, 1969). 5 Речь идет о «наполеоновских кодексах»: Гражданском кодексе (1804 г.), уголовно-процессуальном кодексе (1808 г.) и Уголовном кодексе (1810 г.). Лекция от 21 января 1976 г. Теория суверенитета и механизмы господства. — Война как принципы анализа властных отношений. — Бинарная структура общества. — Историко-политический дискурс, дискурс вечной войны. —Диалектика и ее кодификации. — Дискурс расовой борьбы и его превращения. В последний раз мы распрощались с теорией сувере­ нитета, поскольку она может или могла представляться мето­ дом анализа властных отношений. Я хотел вам показать, что юридическая модель суверенитета не была, по моему мнению, приспособлена к конкретному анализу многообразных отно­ шений власти. Мне на самом деле кажется, если резюмиро­ вать все это в нескольких словах, точнее в трех положениях, что теория суверенитета обязательно ведет к возникновению того, что я бы назвал движением по кругу, движением от субъек­ та к субъекту, она свидетельствует о том, как субъект, рассмат­ риваемый в качестве индивида, естественным путем (от при­ роды) наделенного правами, способностями и т. д., может и должен стать субъектом, но на этот раз понимаемым в каче­ стве подчиненного элемента в системе власти. Итак, во-первых, теория суверенитета рассматривает отношение субъекта к субъекту, она устанавливает политическое отношение субъекта к субъекту. Второй момент политической теории суверенитета связан изначально с тем, что она выделяет множественность вла­ стей, которые не являются властями в политическом смысле сло­ ва, а представляют просто способности, возможности, силы, она может их конституировать в качестве властей в политическом смысле слова только при условии, что между возможностями 60 и властями будет установлено прочное и основополагающее единство, единство власти. Неважно, будет ли это единство воплощено в образе монарха или государства; важно, что в нем берут начало различные формы, аспекты, механизмы и инсти­ туты власти. Множественность властей, толкуемых в качестве политических властей, может быть установлена и может фун­ кционировать только исходя из единства власти, основанной на теории суверенитета. Наконец, в-третьих, теория суверени­ тета показывает, стремится показать, каким образом власть может основываться не на законе в точном смысле слова, а на некоей фундаментальной легитимности, более фундаменталь­ ной, чем все законы, которая является своего рода основопо­ ложением для всех законов и делает возможным функциони­ рование различных законов в качестве таковых. Иначе говоря, теория суверенитета предполагает кругообразное движение от субъекта к субъекту, кругообразность власти и властей, круго­ образность законности и закона. Можно сказать, что так или иначе — и, очевидно, в соответствии с различными теорети­ ческими схемами, в которых она развивается, — теория суве­ ренитета исходит из понятия субъекта; она служит для обо­ снования сущностного единства власти и применяется всегда в сфере, предваряющей появление закона. Таким образом, мы имеем троицу «первоначал»: стремление субъекта к подчине­ нию, основание единства власти и уважение к законности. Субъект, единство власти и закон — таковы, я думаю, основ­ ные элементы теории суверенитета, одновременно ей данные и с ее помощью обосновываемые. Мой план — но я его сейчас оставляю — состоял в том, чтобы показать вам, каким обра­ зом понятие «репрессия», которым пользовались при полити­ ко-психологическом анализе в течение трех или уже почти че­ тырех веков, хотя понятие «репрессия» кажется скорее заимствованным из фрейдизма или из фрейдо-марксизма, фак­ тически служило составной частью расшифровки власти, ко­ торая основывалась на принципе суверенитета. Но это приве­ ло бы нас к тому, чтобы вернуться к вещам уже сказанным, поэтому я сделаю это в конце года, если останется время. Общий проект предшествующих лет и этого года состоял в том, чтобы разомкнуть круг и освободить анализ власти от этого 61 предварительного условия троичности субъекта, единства и закона и заставить проявиться не столько эту основу суверени­ тета, сколько то, что я назвал бы отношениями или механизма­ ми господства. Вместо того чтобы выводить власть из сувере­ нитета, прежде нужно было бы с помощью исторических и эмпирических исследований раскрыть отношения власти, ме­ ханизмы господства. Когда речь заходит о теории и формах господства, а не о теории суверенитета, то имеется в виду сле­ дующее: во-первых, нужно исходить не из субъекта (или даже субъектов) и не из тех элементов, которые бы предваряли от­ ношения господства и которые можно было бы локализовать, а из самого отношения власти, отношения господства в его фактических, реальных проявлениях, показывая, как само это отношение определяет связанные с ним элементы. Таким об­ разом, не стоит спрашивать у субъектов, как, почему, во имя ка­ кого права они позволяют поработить себя, а нужно показать, как эти кабальные отношения в реальности создают субъек­ тов. Во-вторых, нужно выделить отношения господства и оце­ нить их во всем многообразии, различии, специфике или взаимо­ обратимости: не следует поэтому искать особый род суверенитета, выступающий в качестве источника разных властей; напротив, нужно показать, как различные механизмы господства опи­ раются друг на друга, отсылают друг к другу, в некоторых слу­ чаях усиливают друг друга и сближаются, в других случаях — отрицают и стремятся уничтожить друг друга. Я, конечно, не хочу сказать, что нельзя или невозможно распознать или опи­ сать глобальные механизмы власти. Но я думаю, что после­ дние всегда функционируют на базе более конкретных систем господства. Можно, конечно, точно описать школьный меха­ низм или совокупность механизмов обучения в определенном обществе, но я думаю, что можно их эффективно проанализи­ ровать, только если не видеть в них глобального единства, не пытаться прямо вывести их из чего-то вроде государственного единства суверенитета, только если смотреть, как они действу­ ют, опираются друг на друга, как этот механизм определяет некоторые глобальные стратегии, только если исходить из мно­ гообразия форм подчинения (ребенка взрослому, потомства родителям, несведущего ученому, ученика учителю, семьи ад­ министрации и т. д.). Таковы механизмы и устройство господ62 ства, составляющие реальную основу глобального механизма, который конституирует школу. Итак, следует рассматривать структуры власти как глобальные стратегии, которые пересе­ кают локальные формы тактики господства и используют их. Наконец, в-третьих, следует пояснить, что значит фраза о не­ обходимости отношения господства выделять раньше, чем исто­ ки суверенитета: она означает, что не надо пытаться проследить отношения господства в свете основополагающей легитимно­ сти, а надо, напротив, искать обеспечивающие их технические инструменты. Итак, если резюмировать сказанное не с тем, чтобы закрыть вопрос, по крайней мере пока, а чтобы сделать его немного яснее, скажем: прежде чем рассматривать исход­ ную троичность закона, единства и субъекта — это делает из суверенной воли источник власти и основу институтов, нуж­ но, я думаю, исходить из троичности соответствующих тех­ ник, из их гетерогенности и вытекающих из них форм подчи­ нения, что делает из способов господства реальную сеть отношений власти и основу глобальных механизмов власти. Главная тема — не генезис суверена, а производство субъек­ тов. Но если ясно, что именно изучение отношений господ­ ства прокладывает путь к анализу власти, то возникает воп­ рос, как можно осуществить анализ отношений господства? Если верно, что именно не суверенитет, а господство или, вер­ нее, формы господства, устройство господства в целом нужно изучать, то как можно двигаться вперед по этому пути иссле­ дования отношений господства? Могут ли отношения господ­ ства вновь привести к понятию соотношения сил или удовлет­ вориться им? Могут ли и каким образом силовые отношения сводятся к отношениям, складывающимся во время войны? Вот какой предварительный вопрос я хотел бы немного рассмотреть в этом году: может ли война реально иметь значе­ ние для анализа властных отношений и служить матрицей тех­ ники господства? Вы мне скажете, что нельзя изначально сме­ шивать рассматриваемое соотношение сил с отношениями воюющих сторон. Но можно смотреть на войну как на своего рода экстремальный случай, поскольку война представляется просто сферой максимального напряжения, обнаженности си­ ловых отношений. Является ли в основе своей властное отно­ шение отношением столкновения, борьбы насмерть, войны? 63 Следует ли понимать и рассматривать мир, порядок, власть, спокойную систему субординации, государство, государствен­ ные механизмы, законы как своего рода первичную и постоян­ ную войну? Именно этот вопрос я хотел бы сразу поставить, признавая при этом и значение других вопросов, которые нуж­ но ставить и которые я попытаюсь рассмотреть в последую­ щие годы, из них можно для ориентировки просто назвать следующие: может ли и должен ли в реальности факт войны считаться первым при объяснении других отношений (отно­ шений неравенства, асимметрии, разделения труда, эксплуа­ тации и т. д.)? Могут ли и должны ли феномены антагонизма, соперничества, противостояния, борьбы между индивидами или группами, классами быть снова перегруппированы в соот­ ветствии с тем общим механизмом и той общей формой, какой является война? И еще: могут ли понятия, связанные с тем, что называли в XVIII, XIX веках искусством войны (страте­ гия, тактика и т. д.), служить сами по себе подходящим и дос­ таточным инструментарием для анализа отношений власти? Можно и нужно бы также спросить себя: являются ли воен­ ные институты и связанная с ними практика — говоря в це­ лом, все способы, которые используются при ведении войны, — являются ли они, непосредственно или опосредованно, прямо или косвенно, ядром политических институтов? Наконец, пер­ вый вопрос, который я хотел бы изучить в этом году, заключа­ ется в следующем: как, с какого времени и почему начали чув­ ствовать или думать, что за отношениями власти и в них скрывается именно война? С какого времени, как, почему во­ образили, что своего рода непрерывная борьба составляет мир и что в конечном счете гражданское устройство — в своей ос­ нове, сути, основных механизмах — является типом борьбы? Кто вообразил, будто гражданский порядок тождествен бит­ ве? Кто разглядел войну сквозь мир; кто искал в грязи битв принцип разумного устройства государства, его институтов и его истории? Именно этот вопрос я постараюсь немного разобрать на ближайших лекциях и, может быть, вплоть до конца этого года. По сути, можно бы поставить вопрос очень просто и, прежде всего так, как я его сам для себя сформулировал: «Кому по существу пришла идея перевернуть принцип Клаузевица, кто 64 сказал: очень возможно, что война это политика, проводимая другими средствами, но является ли политика войной, прово­ димой другими средствами?». Однако, я думаю, проблема со­ стоит не столько в том, чтобы знать, кто перевернул принцип Клаузевица, сколько в том, чтобы знать, каков был принцип, ко­ торый перевернул сам Клаузевиц, или, скорее, кто сформулиро­ вал принцип, который Клаузевиц перевернул, когда сказал: «Но в конечном счете война есть просто продолжение полити­ ки». Фактически, я думаю — и попытаюсь это доказать, — что принцип, согласно которому политика это война, продолженная другими средствами, существовал задолго до Клаузевица, а он просто перевернул подобие одновременно смутного и точного тезиса, который имел хождение начиная с XVII и XVIII веков. Таким образом, политика это война, продолженная други­ ми средствами. В этом тезисе — в самом его существовании задолго до Клаузевица — заключен род исторического пара­ докса. Действительно, схематично и несколько огрубленно можно сказать, что вместе с ростом и развитием государств в течение всего средневековья и на пороге современной эпохи мы наблюдали, как происходила очень заметная, явная эволю­ ция практических форм и институтов войны, что можно оха­ рактеризовать следующим образом: военные институты и со­ ответствующая им практика все более и более концентрируются в руках центральной власти; мало-помалу устанавливается порядок, при котором на деле и по праву только государствен­ ная власть могла начинать войну и манипулировать инструмен­ тами войны: происходит, следовательно, этатизация войны. В силу этой этатизации одновременно оказываются уничтоже­ ны в обществе отношения между людьми, отношения между группами, которые можно было бы назвать повседневной вой­ ной, фактически «частной войной». Все более войны, военная практика, военные институты начинают в некотором роде существовать только на границах, на внешних границах между большими государственными объединениями как эффективное и грозное соотношение сил между государствами. И мало-помалу социальный организм оказывается целиком очищенным от этих агрессивных отно­ шений, которые во времена средневековья существовали не­ посредственно внутри него. 5 Мишель Фуко 65 В силу этатизации, в силу того, что война оказывалась дея­ тельностью, осуществляемой за пределами государства, она ста­ новилась профессиональным делом тщательно отобранного и подлежащего контролю военного аппарата. Происходило, гру­ бо говоря, становление армии, института, которого, по сути, не было в качестве такового в средние века. Только в конце средне­ вековья можно видеть возникновение государства, наделенного военными институтами, пришедшими на смену повседневной, глобальной практике войны и обществу, пронизанному военны­ ми отношениями. К этой эволюции нужно будет вернуться; но я думаю, что можно согласиться с этой точкой зрения, приняв ее, по крайней мере, в качестве первой исторической гипотезы. Однако где же парадокс? Парадокс возникает в момент от­ меченной трансформации (или, может быть, вскоре после нее). Когда война была изгнана к границам государства, государства централизованного и одновременно вытесненного к границам, тогда возник особый, странный и новый дискурс. Новый, преж­ де всего, потому, что, я думаю, это был первый историко-политический дискурс об обществе и он очень отличался от до того привычного философско-юридического дискурса. Вновь по­ явившийся историко-политический дискурс оказывается в то же время дискурсом о войне, понятой как постоянное соци­ альное отношение, как неустранимая основа всех отношений и всех институтов власти. Но какова дата рождения историкополитического дискурса о войне как основе социальных отно­ шений? Очень симптоматично —я попытаюсь это показать, — что он появился после окончания гражданских и религиозных войн XVI века. Он появился вовсе не как результат констата­ ции или анализа гражданских войн XVI века. Зато он уже был если не конституирован, то, по крайней мере, ясно сформули­ рован в начале английских великих политических битв XVII века, в момент Английской буржуазной революции. За­ тем он появился во Франции в конце XVII века, в конце цар­ ствования Людовика XIV, в других политических битвах, мож­ но сказать, в арьергардных битвах французской аристократии против установления великой абсолютной и административ­ ной монархии. Как вы видите, дискурс этот был явно двусмыс­ ленным, так как, с одной стороны, в Англии он служил одним из инструментов борьбы, полемики и политической органи66 зации буржуазных, мелкобуржуазных и в особых случаях на­ родных объединений против абсолютной монархии. Он был также дискурсом аристократическим, направленным против той же самой монархии. Поэтому его носители имели часто никому не известные и в то же время очень разные имена, в Англии это были люди типа Эдварда Коука1 или Джона Лилберна2, представителей народных движений; во Франции он в равной мере связан с именами вроде Буленвилье,3 Фрере4 или дворянина Центрального Французского Массива, называвше­ го себя графом д'Эстеном.5 Он был воспринят потом Сийесом6, а также Буонарроти7, Огюстеном Тьерри8 или Курте.9 И в кон­ це концов его можно встретить у биологов-расистов, у сторон­ ников евгеники и прочих в конце XIX века. Это был усложнен­ ный, ученый, эрудированный дискурс, которого придерживались люди, привыкшие к пыли библиотек, но в то же время, как вы увидите, его, несомненно, придерживались многие безымян­ ные представители народа. Каково было содержание этого дис­ курса? Я думаю, он состоял в следующем: в противовес философско-юридической теории в нем утверждалось, что политическая власть не возникает в результате прекращения войны. Прин­ цип организации, юридической структуры власти, государств, монархий, обществ не возникает лишь тогда, когда прекраща­ ется бряцание оружия. Войну нельзя заклясть. Можно сказать наверняка, что война способствовала рождению государств: право, мир, законы замешаны на крови и грязи военных бата­ лий. Речь идет не о воображаемых баталиях, о соперничестве, как склонны представлять дело философы и юристы: жесто­ кость государственного правления не представляет собой тео­ ретически выведенный постулат. Закон не рождается из при­ роды, возле источников, посещаемых первыми пастухами; закон рождается из реальных битв, побед, убийств, завоева­ ний, которые имеют свою дату и своего ужасного героя; закон рождается из сожженных городов, опустошенных земель; за­ кон рождается из агонии невинных младенцев, убиваемых при свете дня. Но это не означает, что общество, закон и государство воплощают собой как бы состояние перемирия, заключенного в ходе войны или появившегося в результате победы. Закон — не способ перемирия, ибо в присутствии закона война продолжает 67 свирепствовать внутри всех, даже самых упорядоченных механизмов власти. Именно война является движущим стимулом институтов и порядка: даже малейшие проявления мира скрыто порождены войной. Иначе говоря, нужно раскрыть в мире присутствие войны: война — сам шифр мира. Таким образом, мы все находимся в состоянии войны по отношению друг к другу; фронт войны постоянно пронизывает все общество, и именно он определяет нашу принадлежность к тому или иному лагерю. Нет никого, кто оставался бы нейтральным. Поневоле каждый является противником другого. Структура общества оказывается бинарной. И вы увидите, как проявляется здесь нечто очень важное, к чему я попытаюсь позже вернуться. Описанию общества, как большой пирамиды, которое было дано в средние века или в философско-политических теориях, тому знаменитому образу организма или человеческого тела, которое дает Гоббс, или еще той, значимой для Франции (и до некоторой степени для ряда стран Европы) трехчленной (с тремя уровнями) организации, которая будет определять некоторые дискурсы и, во всяком случае, большинство институтов, всему этому про­ тивопоставляется — совсем не в первый раз, но в первый раз с такой точной нацеленностью на историю — бинарная концепция общества. Есть две группы, две категории индивидов, две противостоящие друг другу армии. И как раз тоща, когда нас с помощью умолчания, иллюзий, лжи пытаются уверить в существовании трехчленной структуры, пирамиды субор­ динации или организма, когда нас путем лжи пытаются уверить, что социальный организм управляется то ли природной необходимостью, то ли функциональными требованиями, нужно вновь увидеть, что в обществе продолжается война со всеми ее случайностями и перипетиями. Но почему нужно видеть в обществе войну? Потому что эта старая война [...] имеет перманентный характер. Мы в самом деле большие знатоки баталий, потому что война не закончена, решающие бои еще впереди, решающая битва за нами. Это значит, что наши враги продолжают нам угрожать и мы не можем завершить войну перемирием и восстановлением порядка, так как реальным завершением может стать только победа. Вот первая, еще очень расплывчатая характеристика ана­ лизируемого дискурса. Я думаю, что достаточно сказанного, 68 чтобы понять его значение: он в западном обществе со времен средневековья является первым строго историко-политическим дискурсом. Прежде всего в силу того, что субъект этого дискур­ са — тот, кто говорит «я» или «мы», — не может и даже не стре­ мится стать на позицию юриста или философа, то есть универ­ сального субъекта, схватывающего общество в целом или нейтрального. Субъект историко-политического дискурса, кото­ рый говорит, высказывает истину, рассказывает историю, к кому возвращается память, вынужден принять ту или другую сто­ рону: он борется, у него есть противники, он действует ради определенной победы. Конечно, он придерживается дискурса права, он заставляет ценить право, он его требует. Но он требу­ ет и заставляет ценить «свои» права — «наши права», как он говорит: это права особые, несущие сильный отпечаток соб­ ственности, завоевания, победы, его натуры. Это право его семьи или расы, право его верховенства или первенства, право победоносных завоеваний и недавних или тысячелетней дав­ ности захватов. В любом случае это право укоренено в исто­ рии и не имеет отношения к юридической универсальности. И если субъект, говорящий о праве (или, скорее, о своих пра­ вах), говорит об истине, то эта истина также не является уни­ версальной философской истиной. Этот дискурс о всеобщей войне, пытающийся раскрыть борьбу, происходящую в ситуа­ ции мира, имеет цель выразить всю совокупность событий как битву и воссоздать глобальный ход войны. Но он не становит­ ся в силу этого тотальным или нейтральным дискурсом; он всегда оказывается дискурсом перспективы. Он выражает це­ лостность, только смутно ее замечая, проникая в нее, он заме­ няет ее своим собственным видением. То есть истина может раскрыться, только исходя из борьбы, искомой победы, в неко­ тором роде на пределе выживания самого говорящего субъекта. Подобный дискурс устанавливает глубокую связь между силой и истиной. Это также означает, что связь истины и мира, истины и нейтральности, ее близость к той срединной позиции, относительно которой Жан-Пьер Вернан10 показал, насколько она была значима для греческой философии, эта связь начиная, по крайней мере, с некоторого момента прекращается. В таком дискурсе истина проявляется тем лучше, чем четче она выражает позицию в борьбе. Именно принадлежность дискурса к опреде69 ленному лагерю, что можно обозначить как позицию, смещен­ ную по отношению к центру, позволяет раскрыть истину, ра­ зоблачить иллюзии и заблуждения, с помощью которых враги заставляют вас верить в то, что вы находитесь в упорядочен­ ном и мирном обществе. «Чем более я отдаляюсь от центра, тем лучше вижу истину; чем более я делаю акцент на силовых отношениях, чем более я борюсь, тем более эффективно рас­ крывается передо мной истина, она раскрывается в ситуации борьбы, выживания или победы.» И наоборот, если силовые отношения помогают раскрыть истину, истина в свою очередь ведет к действию и она в конечном счете отыскивается в той мере, в какой может быть эффективным оружием в столкнове­ нии сил. Либо истина дает силу, либо она выводит из равнове­ сия, увеличивает асимметрию и заставляет в конце концов по­ беду склониться на какую-то одну сторону: истина прибавляет силу в той же мере, в какой она постигается, только исходя из соотношения сил. Сущностная принадлежность истины к си­ ловым отношениям, к асимметрии, к децентрализации, к борь­ бе, к войне вписана в сам тип подобного дискурса. В нем содер­ жится глубокое сомнение в отношении мирной универсальности, если не глубокое пренебрежение к ней, к той универсальности, которая всегда может, как это было в греческой философии, войти в философско-юридический дискурс. Итак, имеется историко-политический дискурс — и имен­ но поэтому он исторически укоренен и политически децентрирован, — который претендует на обладание истиной и пра­ вом, исходя из силовых отношений и с целью развития самих этих отношений, причем в результате говорящий субъект — субъект, говорящий о праве и ищущий истину, отлучается от юридически-философской универсальности. Роль того, кто говорит, не является ролью законодателя или философа, сто­ ящего между борющимися лагерями, сторонника мира или перемирия, о такой позиции уже мечтал Солон и еще мечтал Кант11. Здесь речь идет совсем не о том, чтобы встать между противниками, оказаться в центре или над ними, предложить каждому общий закон и основать примиряющий всех порядок. Речь идет скорее о том, чтобы показать право, пораженное асим­ метрией, указать связь истины с силой, выявить истину-оружие и особое право. Субъекта, который говорит, я не назвал бы даже 70 полемизирующим, это воюющий субъект. Такова одна из важ­ ных особенностей характеризуемого дискурса, которая, веро­ ятно, уже разрушает практиковавшийся в течение тысячеле­ тий, более чем в одном тясячелетии, дискурс об истине и законе. Вторая особенность этого дискурса состоит в том, что он перевертывает ценности, нарушает равновесие, меняет тради­ ционные полюса интеллекта и постулирует необходимость объяснения снизу, призывает к этому. Но взгляд снизу, разуме­ ется, не является ясным и простым. Объяснение, начинающее снизу, отталкивается от самого смутного, темного, неупорядо­ ченного, подверженного случайностям; и то, что должно слу­ жить принципом объяснения общества и его видимого поряд­ ка, представляет собой смесь насилия, страстей, ненависти, гнева, злобы, горечи; это также тьма случайностей, совпаде­ ний, незначительных обстоятельств, которые приводят к пора­ жению и обеспечивают победу. Подобный дискурс по суще­ ству обращается к немногословному богу баталий, чтобы объяснить долгие периоды порядка, труда, мира, справедливо­ сти. Именно ярость лежит в основе спокойствия и порядка. Что это означает для исследования истории?* Прежде все­ го необходимость внимания к грубым фактам, их можно было бы уже назвать физико-биологическими: это физическая мощь, сила, энергия, размножение расы, слабость другого и т. д.; кро­ ме того, это ряд случайностей, совпадений как условие пораже­ ний, побед, крушения или успеха восстаний, удачи или неудачи объединений или союзов; наконец, это связь психологических и моральных элементов (храбрость, страх, презрение, ненависть, забвение и т. д.). Согласно данному дискурсу, именно взаимо­ действие физических сил, страстей и случайностей составля­ ет постоянную основу истории и разных обществ. И именно на основе сил, случайностей и страстей, всей этой массы и ее темного и иногда кровавого шевеления, выстраивается нечто хрупкое и поверхностное, возрастающая рациональность рас­ четов, стратегий, хитростей; рациональность технических при­ емов, служащих для удержания победы, для того, чтобы, по видимости, заставить замолчать войну, чтобы сохранить или изменить соотношение сил. Подобная рациональность, по мере *В рукописи после слова «истории» стоит «и права». 71 того как ее носители подымаются наверх и по мере того как она развивается, становится по сути все более и более абст­ рактной, все более и более хрупкой и иллюзорной и все более связанной с хитростью и злобой тех, у кого больше нет надоб­ ности, чтобы вести открытую борьбу, так как он является по­ бедителем и ему благоприятствуют отношения господства. Таким образом, эта объяснительная схема строится по вос­ ходящей линии, которая указывает на ценности, весьма, как я думаю, нетрадиционные. Внизу эта линия связана с глубин­ ной и постоянной иррациональностью, иррациональностью гру­ бой и обнаженной, но в ней коренится истина; и затем, в выше расположенных ее частях возникает хрупкая, непостоянная ра­ циональность, всегда компромиссная и связанная с иллюзией и посредственностью. Разум — это область химеры, хитрости, ничтожества; по другую сторону или на другом конце линии существует элементарная грубость: совокупность поступков, действий, страстей, циничная и обнаженная ярость; здесь ца­ рит грубость, но она связана с истиной. Итак, истина связана с неразумием и грубостью; зато разум предрасположен к хи­ мерам и к посредственности: следовательно, все оказывается противоположным ранее существовавшему дискурсу о праве и истории. Объяснительная схема последнего состояла в том. чтобы отделить глубинную, постоянную, по своей сущности связанную со справедливостью и благом рациональность от всех поверхностных и насильственных актов, базирующихся на заблуждении. Это означало полное изменение точек отсче­ та при объяснении закона и истории. Третья особенность того типа дискурса, который я хотел бы немного проанализировать в этом году, заключается, как вы видите, в том, что он целиком развивается в историческом измерении. Он разворачивается в истории, которая не имеет никаких краев, окончаний, границ. В таком дискурсе история не рассматривается как тусклая размытая данность, которую нужно заново организовать на основе некоторого числа ста­ бильных и основополагающих принципов; его задачей не яв­ ляется осуждение несправедливых правительств, злоупотреб­ лений и насилий в ходе сопоставления их с некоей идеальной схемой (говорит ли она о естественном законе, воле Бога, ос­ новополагающих принципах и т. д.). Напротив, он ориентиро­ ван на то, чтобы за формами установленной справедливости, 72 навязанного порядка, принятых институтов обнаружить и опи­ сать забытое прошлое реальных битв, действительных побед, поражений, которые, может быть, до того были замаскирова­ ны, но наложили все же глубокую печать на настоящее. Речь идет о том, чтобы вновь увидеть кровавую основу действую­ щих кодексов, а не о том, чтобы обнаружить за мимолет­ ностью истории абсолютность права: нужно не сопоставлять относительность истории с абсолютностью закона или исти­ ны, а вновь обрести за стабильностью права бесконечность ис­ тории, за формулой закона — крики войны, за равновесием справедливости —асимметрию сил. Рассматриваемый дискурс принадлежит к области исторического, которую нельзя даже назвать областью относительного, ибо она не находится в свя­ зи с чем-то абсолютным, история — это бесконечность, кото­ рая в некотором роде лишена относительности, бесконечность вечного ее растворения в механизмах и событиях, олицетворя­ ющих силу, власть и войну. Вы мне скажете — и в этом, я думаю, еще одна причина значимости рассматриваемого дискурса, — что это, конечно, удручающий и мрачный дискурс, предназначенный, может быть, для ностальгирующих аристократов или посетителей библиотек. Действительно, с самого начала и вплоть до более поздних периодов, в XIX и даже еще в XX веках, он опирался на традиционные мифические формы и часто в них содержался. В нем одновременно совмещались утонченные знания и мифы, не скажу грубые, но фундаментальные, тяжеловесные и пере­ груженные историческими символами. В конечном счете ста­ новится понятно, как подобный дискурс мог сочетаться (и вы увидите, как он фактически сочетался) с большими мифологи­ ческими темами: [ушедшая эпоха великих предков, неизбеж­ ность новых времен и тысячелетние реванши, образование но­ вого королевства, которое изгаадит воспоминание о прежних поражениях].12 В этих мифах говорится о том, как великие победы гигантов были мало-помалу забыты и вовсе скрыты; как наступили сумерки богов; как герои были ранены или убиты, а короли засыпали в недоступных пещерах. В них так­ же присутствует тема о правах и владениях первой расы, по­ руганной хитроумными захватчиками; тема тайной войны, которая продолжается; тема заговора, который должен быть во­ зобновлен с целью возрождения войны и изгнания захватчиков 73 или врагов; тема славной битвы, которая наступит утром завт­ рашнего дня и изменит, наконец, соотношение сил, и побежден­ ные, зависимость которых продолжалась веками, станут побе­ дителями, не щадящими никого. Во времена средневековья и еще позже беспрестанно возрождалась связанная с этой те­ мой вечной войны великая надежда на день реванша, ожидание императора минувших дней, dux novus, нового вождя, нового руководителя, нового Фюрера; идея пятой монархии, или третьей империи, или третьего Рейха, который одновременно будет и зверем из Апокалипсиса, и спасителем бедных. Это и возвра­ щение Александра, сгинувшего в Индии; и столь долго ожидав­ шееся в Англии возвращение Эдуарда Исповедника; и Карл Ве­ ликий, упокоившийся в своей гробнице, который пробудится, чтобы начать справедливую войну; и два Фридриха, Барбаросса и Фридрих II, которые дожидаются в пещерах возрождения сво­ их народов и своих империй; и король Португалии, затерявший­ ся в песках Африки, который вернется для новой битвы, для новой войны и на этот раз для окончательной победы. Итак, дискурс вечной войны не является только грустным изобретением нескольких интеллектуалов, которые долго на­ ходились на обочине. Мне кажется, что в обход великих философско-юридических систем этот дискурс прочно объеди­ няет со знанием, принадлежащем иногда аристократам по происхождению, великие мифические импульсы, а также страсть народного реваншизма. В общем, этот дискурс являет­ ся, может быть, первым исключительно историко-политическим дискурсом Запада в противоположность философскоюридическому дискурсу; он представляет дискурс, в котором истина явно выступает как оружие для победы только одной из борющихся сторон. Это дискурс мрачно-критический, но и в большой мере мифический: дискурс горечи [...] и самых безумных надежд. Он, таким образом, чужд великой традиции философско-юридических дискурсов. Для философов и юрис­ тов он неизбежно остается внешним, чужим. Это даже не дис­ курс противника, так как они не дискутируют с ним. Такой при­ нудительно дисквалифицированный дискурс можно и нужно держать на расстоянии именно потому, что его уничтожение является предварительным условием внедрения — сам процесс борьбы меж противниками, над ними — справедливого и пра74 вильного дискурса. Во всяком случае, дискурс, о котором я говорю, пристрастный дискурс войны и истории, мог фигури­ ровать в греческую эпоху в форме хитроумного софистического дискурса. И всегда он может быть разоблачен как дискурс при­ страстного и наивного историка, дискурс ожесточенного по­ литика, лишенного владений аристократа или как дискурс, выдвигающий необоснованные требования. Однако этот дискурс, находящийся по существу в струк­ турном отношении на обочине дискурса философов и юристов, начал, я думаю, свою карьеру или, возможно, новую карьеру на Западе в очень специфических условиях — между концом XVI века и серединой XVII века в ситуации двойной, народной и аристократической, борьбы с королевской властью. Исходя из этого, я думаю, что он широко распространился и что его рас­ пространение, вплоть до конца XIX века и в XX веке, было зна­ чительным и быстрым. Но не следовало бы думать, что диалек­ тика представляет собой философское преобразование этого дискурса. Диалектика может на первый взгляд показаться дис­ курсом универсального и исторического развития противоречия и войны. Но я думаю, что она фактически вовсе не имеет силы его философского узаконения. Мне, напротив, кажется, что она скорее выполняла функцию захвата и перемещения рассматри­ ваемого дискурса в старую область философско-юридического дискурса. По сути диалектика превращает борьбу, войну и стол­ кновения в логику или так называемую логику противоречия; она их включает в двойной процесс развития тотального знания и обновления рациональности, которая одновременно является целевой, но связанной с сущностью вещей и во всяком случае необратимой. Наконец, диалектика прослеживает на основе рас­ смотрения всей истории и образование универсального субъекта, связной истины, права, в котором все партикулярное™ получили бы свое законное место. Гегелевская диалектика и, я думаю, все следующие за ней должны быть поняты — это я попытаюсь вам показать — как колонизация и авторитарное усмирение с помо­ щью философии и права историко-политического дискурса, ко­ торый был одновременно констатацией, провозглашением и практикой социальной войны. Диалектика колонизовала историко-политический дискурс, который самостоятельно развивался в Европе в течение веков, иногда приобретая громкое звучание, но часто в безвестности, иногда с помощью эрудиции, а иногда 75 вырастая из крови. Диалектика — это усмирение с помощью философии и, может быть, политического порядка горького и пристрастного дискурса глубинной войны. Вот в таких об­ щих рамках я намерен немного рассмотреть в этом году исто­ рию этого дискурса. Я хотел бы теперь сказать вам, как следует проводить это исследование и до какого пункта. Сначала надо устранить не­ которое число ложных сопоставлений, употребляемых обыч­ но при характеристике историко-политического дискурса. Ибо, как только начинают думать об отношении власть—война, власть—силовые отношения, то на ум тотчас приходят два имени: Макиавелли и Гоббс. Я хотел бы вам показать, что рас­ сматриваемый дискурс не имеет с ними ничего общего, что фактически историко-политический дискурс не является и не может быть политическим дискурсом государя13 и, конечно, дискурсом абсолютного суверенитета; что подобный дискурс может рассматривать государя только как иллюзию, инстру­ мент, или еще лучше, как врага. По сути этот дискурс отрубает голову королю, во всех случаях освобождается от суверена и разоблачает его. Устранив эти фальшивые сближения, я хо­ тел бы остановиться на вопросе о появлении этого дискурса. Мне кажется, что нужно попытаться отнести его к XVII веку, когда сформировались его важные черты. Прежде всего отме­ чу, что рождение этого дискурса происходило в двух местах: с одной стороны, он появляется примерно к 1630 г. в предре­ волюционной и революционной Англии в народных или мел­ кобуржуазных требованиях, это дискурс пуритан, дискурс ле­ веллеров. Потом мы его находим пятьдесят лет спустя на противоположном берегу, во Франции в конце царствования Лю­ довика XIV, где он также оказывается дискурсом борьбы про­ тив короля, выражением горечи аристократов. И затем, что важ­ но, начиная с этой эпохи, то есть с XVII века, можно видеть, как идея, согласно которой война составляет постоянную основу истории, обретает четкую форму: война, которая ведется под видимостью порядка и мира, которая действует в нашем обще­ стве и разделяет его надвое, это, по сути, война рас. Очень рано можно заметить те основные элементы, которые обусловлива­ ют войну и содействуют ее сохранению, продолжению и разви­ тию: это этнические, языковые различия; различия в силе, мощи, энергии и насилии; различия в жестокости и варварстве; это 76 в целом завоевание и порабощение одной расы другой. Обще­ ство в основе своей держится на двух расах. Это и есть сфор­ мулированная начиная с XVII века идея, согласно которой об­ щество всецело охвачено столкновением рас, она послужила матрицей всех будущих форм, с помощью которых позже бу­ дут выражать природу и механизмы социальной войны. Отправляясь от теории рас или, скорее, от теории войны рас, я хотел бы проследить ее историю в эпоху французской революции и особенно в начале XIX века, когда она была раз­ вита Огюстеном Тьерри и Амадеем Тьерри, и посмотреть, ка­ кие два изменения она претерпела. С одной стороны, она при­ мет открыто биологическую форму, что произойдет к тому же задолго до Дарвина при использовании дискурса, понятий, язы­ ка материалистической анатомо-физиологии. Она будет также опираться на филологию, в результате произойдет рождение расовой теории в историко-биологическом смысле слова. Эта теория еще очень двусмысленная, почти как в XVII веке, она основывается, во-первых, на национальных движениях в Евро­ пе и на борьбе национальностей против больших государствен­ ных систем (в основном, австрийской и русской); а во-вто­ рых — на политике европейской колонизации. Вот первая трансформация — биологическая — теории постоянной борь­ бы и борьбы рас. Вторая трансформация произойдет в связи с выдвижением большой темы и соответствующей теории со­ циальной войны, которая будет направлена на затушевание расового конфликта и выдвижение на первый план классовой борьбы. Таким образом, наблюдается существенное разветв­ ление дискурса, которое я попытаюсь воссоздать путем анали­ за того, как представлены виды социальной борьбы в теории диалектики и тема столкновения рас в теории эволюционизма и борьбы за жизнь. Прослеживая особенно вторую из указан­ ных ветвей — трансформацию в биологическом духе, — я по­ пытаюсь показать все развитие биолого-социального расизма, выдвинув идею (которая является абсолютно новой и заставит дискурс функционировать совершенно иначе) о том, что, по сути, другая раса на самом деле не пришла откуда-то, она не является носительницей победы и установления господства в определенный период, она постоянно и непрерывно прони­ кает в социальный организм или, скорее, она постоянно созда­ ется в социальной системе и из нее. Иначе говоря, то, что мы 77 воспринимаем как полярность, как бинарную структуру обще­ ства, не является столкновением двух внешних друг другу рас; это раздвоение одной и той же расы на сверхрасу и недорасу. Или можно еще сказать так: это повторное появление внутри расы ее собственного прошлого. Короче, проявление в самой расе ее оборотной и скрытой стороны. Теперь мы можем сформулировать такое фундаментальное заключение: дискурс борьбы рас, который в момент своего по­ явления и начала функционирования в XVII веке был, по суще­ ству, инструментом борьбы для противостоящих лагерей, ока­ зывается в центре и становится дискурсом власти, власти центра, власти централизованной и централизующей; дискурсом борь­ бы, которая ведется не между двумя расами, а внутри данной расы как подлинной и единственной, борьбы тех, кто держит власть в своих руках и определяет норму, против тех, кто фор­ мируется через отношение к этой норме и представляет столько опасностей для биологического генотипа. В это время можно наблюдать все биолого-расистские дискурсы о вырождении, а также все институты, которые заставляют функционировать внутри общества дискурс борьбы рас, включающий принцип вытеснения, сегрегации и в конечном счете нормализации об­ щества. Поэтому дискурс, историю которого я хотел вам опи­ сать, вынужден отказаться от основной исходной формулиров­ ки, гласившей: «Мы должны защищаться против наших врагов, потому что фактически государственный аппарат, закон, струк­ туры власти не только не защищают нас от врагов, а становят­ ся инструментами, с помощью которых наши враги нас пре­ следуют и порабощают». Такой дискурс теперь исчезает. Больше не говорят: «Мы защищаемся от общества», а говорят: «Мы защищаем общество от всех биологических опасностей другой расы, этой под-расы, контр-расы, которую мы, вопреки себе, создаем.». В таком случае расистская тематика превраща­ ется из инструмента борьбы одной социальной группы против другой в оружие глобальной стратегии социального консерва­ тизма. Появляется, что парадоксально по отношению к конеч­ ным целям и первой форме того дискурса, о котором я вам рас­ сказывал, государственный расизм: расизм, который общество использует внутри себя самого, в отношении своих собствен­ ных элементов, своих собственных порождений; внутренний расизм, расизм постоянного очищения, который является од78 ним из основных элементов социальной нормализации. Поэто­ му в этот год я хотел бы немножечко рассмотреть историю дискурса борьбы и войны рас, начиная с XVII века и доводя его до появления государственного расизма в начале XX века. Примечания 1 Основные труды Е. Коука следующие: A Book of Entries. London, 1614; Commentaries on Littleton. London, 1628; A Treatise of Bail and Mainprise. London, 1635; Institutes of the Laws of England. London, I, 1628; II, 1642; III—IV, 1644; Reports. London, I—XI, 1600—1615; XII, 1656; XIII, 1659. О Коуке см. ниже, лекция от 4 февраля. 2 О Дж. Лилберне см. там же. 3 0 X. де Буленвилье см. ниже, лекции от 11, 18 и 25 февраля. 4 Большая часть работ Н. Фрере впервые была опубликована в «Мемуарах Академии наук». Потом они были собраны в «Полное собрание сочинений». Париж, 1796—1799. 20 томов. См. среди про­ чих: «De l'origine des Français et de leur établissement dans la Gaule» (t. V); «Recherches histoiriques sur les mœurs et le gouvernement des Français, dans les divers temps de la monarchie» (t. VI); «Réflexions sur l'étude des anciennes histoires et sur le degré de certitude de leurs preuves» (t. VI); «Vues générales sur l'origine et sur le mélange des anciennes nations et sur la manière d'en étudier l'histoire» (t. XVIII); «Observations sur les Mérovingiens» (t. XX). О Фрере см. ниже, лекция от 18 февраля. 5 Joachim comte d'Estaing. Dissertation sur la noblesse d'extraction et sur les origines des fiefs, des surnoms et des armoiries. Paris, 1690. 6 M. Фуко в своей лекции от 10 марта (ниже) опирался в основ­ ном на работу Э.Ж. Сийеса «Что такое третье сословие?», ч. 1, 1789 (см. переиздания этого текста: Париж, PUF,1982 и Фламмарион, 1988). 7 См. Buonarroti F. Conspiration pour l'égalité, dite de Babeuf, suivie du procès auquel elle donna lieu et des pièces justificatives. Bruxelles, 1828. 2 vol. (русское издание: Буонарроти Φ. Заговор во имя равен­ ства. Т. 1—2.М., 1963). 8 Исторические работы О. Тьерри, к которым М. Фуко обращает­ ся особенно в лекции от 10 марта (ниже): Vues des révolutions d'Angleterre. Paris, 1817; Histoire de la conquête de l'Angleterre par les Normands, de ses causes et de ses suites jusqu à nos jours. Paris, 1825 (русское издание: История завоевания Англии нормандцами, с изложением при­ чин и последствий этого завоевания вплоть до наших дней. СПб., 1859; 79 Lettres sur l'histoire de France pour servir d'introduction à l'étude de cette histoire. Paris, 1827; Dix ans d'études historiques. Paris, 1834; Récits des temps mérovingiens, précédés de Considérations sur l'histoire de France. Paris, 1840; Essai sur l'histoire de la formation et des progrès du Tiers-État. Paris, 1853. 9 О В.A. Курте де л'Исль см. особенно: La Science politique fondée sur la science de l'homme. Paris, 1837. 10 CM. Vernant J.'R Les Origines de la pensée grecque. Paris: PUF, 1965 (особенно главы VII и VIII); Mythe et Pensée chez les Grecs. Etudes de psychologie historique. Paris: La Découverte, 1965 (особенно главы III, IV, VII); Mythe et Société en Grèce ancienne. Paris: Seuil, 1974; Vernan J.-R, Vidal-Naquet R Mythe et Tragédie en Grèce ancienne. Paris: La Découverte, 1972 (особенно главу III). 11 Что касается Солона (см. особенно фрагмент 16, изд. Диль), мы отсылаем к анализу «меры», который М. Фуко дал в лекции в Коллеж де Франс в 1970—1971 гг., посвященной «Воле к знанию». Относительно Канта мы ограничимся отсылкой к «What Is Enlighten­ ment?», «Qu'est-ce que les Lumières?» (в: Dits et Écrits, IV, N 339 и 351) и к его лекции от 27 мая 1978 г. во Французском философском обще­ стве, опубликованной под названием «Что такое критика?» (Bulletin de la Société française de Philosophie. 1990. Avr.-juin. P. 35—63). О Канте см.: «Zum ewigen Frieden; ein philosophischer Enwurf». (Königsberg, 1795; см. особенно второе издание 1796 г.) : Werke in zwölf Bänden. Frankfurt a. Main: Insel Verlag, 1968. Vol. XI. P. 191—251; Der Streit der Fakultäten in drei Abschnitten. (Königsberg, 1798), ibid., p. 261—393 (французский перевод: Projet de paix perpétuelle et Le Conflit des facultés. B: KantE. Œuvres philosophiques. Paris: Gallimard/ Bibliothèque de la Pléiade, vol. III, 1986). Фуко располагал полным собранием сочинений Канта в издании Эрнста Кассирера (Берлин: Бруно Кассирер, 1912—1922) и томом Эрнста Кассирера: Kants Leben und Lehre (Berlin, 1921). 12 По Заключению к Курсу 1975—1976 гг. в Коллеж де Франс (в: Dits et Écrits, III, Ν 187 и др.). 13 О Макиавелли см. в Курсе 1977—1978 в Коллеж де Франс: «Безопасность, территория и население». Лекция от 1 февраля 1978 г. («Система 'правления'»); см. также «'Omnes et singulatim': Toward a Criticism of Political Reason» (1981 г.) и «The Political Technology of Individuals» (1982 г.) (в: Dits et Écrits, III, Ν 239; IV, Ν 291 и 364). 14 Об Огюстене Тьерри см. выше, прим. 8. Из трудов Амедея Тьерри см.: История галлов от самых давних времен до полного подчинения Галлии римскому господству. Париж, 1828; История Галлии во времена римской администрации. Париж, 1840—1847. Лекция от 28 января 1976 г. Исторический дискурс и его сторонники. — Контристо­ рия борьбы рас. — Римская история и история библей­ ская. — Революционный дискурс. — Зарождение и транс­ формации расизма. — Чистота расы и государственный расизм: нацистская и советская трансформации. Вы могли подумать, что в последний раз я принялся за историю и прославление расистского дискурса. Вы не совсем ошиблись, за одним исключением: я хотел прославить и ис­ следовать вовсе не расистский дискурс, а, скорее, дискурс ра­ совых войн и борьбы. Я думаю, что нужно сохранить выраже­ ние «расизм» или «расистский дискурс» применительно к тому, что было в своей основе только особой и локализованной фор­ мой большого дискурса о войне или о борьбе рас. По правде говоря, расистский дискурс был в любом случае только эпизо­ дом, одной фазой, поворотом, повторением в конце XIX века дискурса о войне рас, повторением уже векового к этому вре­ мени дискурса в социобиологических терминах и, по существу, в интересах социального консерватизма, а иногда в целях колониального господства. Я это говорю с тем, чтобы выявить одновременно и связь, и различие между расистским дискур­ сом и дискурсом войны рас, я хотел прославить именно дис­ курс расовой войны. Прославить в том смысле, что я хотел бы вам показать, как, по крайней мере в течение некоторого вре­ мени, то есть вплоть до конца XIX века, вплоть до момента, когда он превратился в расистский дискурс, дискурс войны рас функционировал как контристория. Сегодня я хотел бы вам рассказать о функции контристории. 6 Мишель Фуко 81 Мне кажется возможным сказать, вероятно, немного по­ спешно или схематично, но в целом по существу довольно вер­ но, что исторический дискурс, дискурс историков, который со­ стоял в рассказе об истории, долгое время оставался таким, каким он был, должно быть, в античности и еще в средневековье: он был приближен к ритуалам власти. Исторический дискурс можно было бы понять как род письменной или устной цере­ монии, целями которой в действительности должны быть оп­ равдание власти и одновременно ее укрепление. В самом деле, традиционная функция истории, начиная с первых римских ана­ литиков1 и позднее, вплоть до средневековья и, может быть, до XVII века и еще позже, состояла в том, чтобы говорить о праве власти и усиливать ее славу. Ее роль была двойной: с одной стороны, говоря об истории, истории королей, силь­ ных мира сего, суверенов и об их победах (или, возможно, об их временных поражениях), имели в виду юридически прикрепить людей к власти, которая своим существованием подтверждает всю законность и историческую непрерывность, преемствен­ ность: привязать таким образом юридически людей к непре­ рывающейся власти и с помощью этой непрерывности. С дру­ гой стороны, их хотят ослепить крепостью ее славы, на деле едва поддерживаемой, ее высшими образцами и ее подвигами. Ярмо закона и блеск славы являются, как мне кажется, двумя гранями исторического дискурса, направленного на укрепле­ ние власти. История, так же как ритуалы, святыни, церемонии, легенды, является оператором, интенсификатором власти. Можно отыскать двойную функцию исторического дискур­ са в трех традиционных его проявлениях в средние века. Пред­ ставители его генеалогической ветви рассказывали о древно­ сти королевств, прославляли великих предков, отыскивали подвиги героических основателей империй и династий. Зада­ ча такой генеалогии состояла в доказательстве, что величие событий или людей прошлого может явиться порукой ценнос­ ти настоящего, может превратить его ничтожность и буднич­ ность в нечто также героическое и справедливое. Генеалоги­ ческая линия истории, которую мы встречаем по существу в исторических рассказах о древних королевствах, о великих предках, предполагает повествование о древности права и тем самым доказательство непрерывного характера права суверена, а вследствие этого неискоренимости его силы и в настоящем; 82 и наконец, она стремится к укреплению власти королей и вла­ дык всей той славой, которая им предшествовала. Великие ко­ роли создают таким образом право последующих суверенов и переносят свой блеск на ничтожных своих потомков. Вот что можно было бы назвать генеалогической функцией историче­ ского рассказа. История выполняет также функцию памяти, которую мож­ но обнаружить не в рассказах о древности и не в надежде на воскрешение старых королей и героев, а, напротив, в летопи­ сях и хрониках, которые пишутся день за днем, год за годом, регистрируя ход самой истории. Постоянная фиксация исто­ рических событий летописцами тоже служит укреплению вла­ сти. Она также представляет своеобразный ритуал власти: она показывает, что деяния суверенов и королей никогда не явля­ ются ничтожными, бесполезными или мелкими, никогда не оказываются недостойными повествования. Все, что они де­ лают, может и заслуживает быть рассказано и об этом нужно постоянно помнить, значит, малейший факт из королевской жизни, поступок короля можно и нужно превратить в сияние и подвиг; в то же время каждое его решение записывается и слу­ жит законом для подчиненных, оно обязательно и для его пре­ емников. Таким образом, история помнит и в силу этого она вписывает поступки в дискурс, который удерживает и закрепля­ ет малейшие факты в виде монумента, увековечивая их и делая из них своего рода безграничное настоящее. Наконец, третья функция истории, служащей для укрепления власти, заключа­ ется в том, что она вводит в обращение примеры для подража­ ния. Пример — это живой или воскресший закон; он позволя­ ет судить настоящее, подчинять его закону, более сильному, чем тот, который функционирует в настоящем. Пример — это своего рода слава, производящая закон, это закон, функциони­ рующий в блеске имени. Именно увязывая закон и блеск име­ ни, пример обретает силу и действует как точка опоры, как элемент, с помощью которых власть оказывается укрепленной. В целом мне кажется, что различные формы истории, прак­ тиковавшиеся одинаково успешно и в условиях римской циви­ лизации, и в средневековых обществах, имеют две функции: привязывать и ослеплять, подчинять, заставляя признать обя­ занности и показывая славу силы. Итак, эти две функции очень 83 точно соответствуют двум аспектам власти, представленной в религиях, ритуалах, мифах, римских и вообще индоевропей­ ских легендах. В индоевропейских представлениях о власти2 всегда присутствуют два постоянно взаимосвязанных аспекта, два лика власти. С одной стороны, аспект юридический: власть привязывает с помощью принуждения, клятвы, обязательства, закона, и, с другой стороны, власть несет в себе магическую функцию, роль, магическую действенность: власть ослепляет, власть сковывает. Юпитер, в высшей степени представитель­ ный бог власти, бог первого ранга, выполняющий первейшую роль в индоевропейской тройственности, одновременно выс­ тупает и как бог связи, и как бог молнии. Итак, я думаю, что история, какой она была еще в средние века, с ее изысканиями в области древности, с ведущимися изо дня в день хрониками, с ее собранием запущенных в обращение примеров, постоян­ но порождает представление о власти, которое является не просто ее образом, а процедурой ее укрепления. История — это дискурс власти, дискурс обязанностей, с помощью кото­ рых власть подчиняет; это также дискурс сияния, с его по­ мощью власть ослепляет, терроризирует, удерживает. Короче, связывая и удерживая, власть оказывается создателем и гаран­ том порядка; история, определенно, представляет дискурс, с помощью которого две обеспечивающие порядок функции укрепляются и становятся более действенными. Следователь­ но, вообще можно сказать, что история вплоть даже до наших времен была историей верховной власти, историей, развора­ чивающейся в измерении власти и в зависимости от нее. Это история «юпитеровская». В этом смысле история, существо­ вавшая в средние века, была еще прямым продолжением рим­ ской истории, как ее излагали римляне, истории Тита Ливия3 или первых летописцев. И не только из-за самой формы рас­ сказа, не только по причине того, что историки средних веков никогда не видели различий, прерывности, разрывов между римской историей и своей, рассказываемой ими. Связь между историей, создававшейся в средние века, и историей, существо­ вавшей в римском обществе, была еще глубже, поскольку исторический рассказ римлян, как и история в средние века, имел определенную политическую функцию, он служил имен­ но ритуалом укрепления суверенной власти. 84 Такова, я думаю, хотя и очерченная грубо, основа, отправля­ ясь от которой можно пытаться установить и охарактеризовать новую форму дискурса, который появляется как раз в самом кон­ це средневековья, по правде говоря, даже в XVI и в начале XVII века. Исторический дискурс перестает быть дискурсом верховной власти, даже дискурсом расы, а становится дискур­ сом рас, их столкновения, борьбы, захватывающей нации и законы. В силу этого, я думаю, история становится абсолют­ но противоположна истории суверенитета, какой она была до того. Это первая познанная Западом неримская, антиримская история. Почему в сопоставлении с тем ритуалом суверените­ та, о котором я вам только что говорил, она является нерим­ ской историей и даже контристорией? В силу определенных причин, которые, я думаю, легко выявляются. Прежде всего потому, что в этой истории рас и постоянного их столкнове­ ния, не обращая внимания на законы, проявляется или, скорее, исчезает скрытое отождествление народа с его монархом, на­ ции с ее сувереном, которое установила история верховной власти, история властей. Отныне в новом типе дискурса и ис­ торической практики власть больше не является связующим началом единства города, нации, государства. Власть получа­ ет особую функцию: она не связывает, она служит. И постулат, что история сильных мира сего наверняка включает историю маленьких людей, постулат, что история сильных развивается вместе с историей слабых, постепенно заменяется принципом гетерогенности: история одних не является историей других. Теперь обнаруживается или, во всяком случае, утверждается, что история побежденных после битвы при Гастингсе саксов не является историей победивших в той же битве нормандцев. Становится возможным понять, что победа одних оборачива­ ется поражением других. Поэтому победу франков и Хлодвига, наоборот, можно интерпретировать как поражение галлоримлян, их закабаление и рабство. Все, что с точки зрения власти является правом, законом или обязанностью, новый дискурс способен, если встать на другую сторону, представить как злоупотребление, насилие, вымогательство. В результате крупные земельные владения феодалов и требуемые ими по­ винности могут предстать и могут быть разоблачены как акты насилия, конфискаций, грабежа, военной дани, насильно взи85 маемой с подчиненных народов. Вследствие этого великая форма всеобщего долга, силу которого укрепляла история, вос­ певая славу суверена, разрушается и закон, напротив, воспри­ нимают как двуликую действительность: триумф одних ока­ зывается подчинением других. История, которая оборачивается в таком случае историей борьбы рас, олицетворяет контристорию. Но я думаю, что она является ею также в силу другого и еще более важного обсто­ ятельства. Действительно, контристория не только способству­ ет разложению единства суверенного принуждающего закона, она сверх того разрушает непрерывающийся свет славы. Она показывает, что свет славы — это знаменитое орудие власти — не только укрепляет, солидаризирует, сплачивает все общество и тем самым поддерживает порядок, он разделяет, освещает одну часть общества, а другую его часть оставляет в тени или даже в ночи. Родившаяся вместе с идеей борьбы рас контр­ история хочет говорить именно об этой теневой стороне, от­ талкиваясь от нее. Она хочет быть дискурсом тех, кто не имеет славы, или тех, кто ее потерял и находится, может быть времен­ но, но, несомненно, надолго, в области темноты и безмолвия. Это превращает указанный дискурс — в отличие от непрерыв­ ной песни, увековечивающей власть, укрепляющей ее указани­ ем на ее древность и генеалогию, — во внезапно вторгшуюся речь, в воззвание: «Мы не имеем за собой непрерывности, вели­ кой и славной генеалогии, с помощью которой закон и власть свидетельствуют о своих силе и блеске. Мы находимся в тени, мы не имеем прав и славы, и поэтому мы берем слово и начи­ наем рассказывать нашу историю.». Такая речь приближает этот тип дискурса не к поиску великой непрерывающейся, издавна существующей юриспруденции власти, а к своего рода проро­ ческому разрыву. Поэтому новый дискурс оказывается близок к некоторым эпическим или мифическим, или религиозным формам, в которых, вместо рассказов о незапятнанной и незатуманенной славе суверена, говорится, напротив, о несчастье предков, о высылках и рабстве. Он ориентирован не столько на победы, сколько на поражения, вследствие которых люди надолго сгибаются, так что им остается ждать земли обетован­ ной или осуществления старых обещаний, которые на деле восстановят и прежние права, и потерянную славу. 86 Вместе с новым дискурсом войны рас вырисовывается не­ что, что приближается скорее к мифически-религиозной ис­ тории евреев, чем к политико-легендарной истории римлян. Мы оказываемся скорее на стороне Библии, чем на стороне Тита Ливия, скорее ближе к еврейско-библейской позиции, чем к позиции летописца, который день за днем ведет рассказ об истории и непрерывающейся славе власти. Я думаю, не нуж­ но вообще никогда забывать, что Библия, начиная по меньшей мере со второй половины средних веков, была тем великим творением, в котором соединялись религиозные, моральные, политические возражения против власти королей и деспотиз­ ма церкви. Библия, как, впрочем, и частые обращения к биб­ лейским текстам, в большинстве случаев оказывалась возра­ жением, критикой, дискурсом оппозиции. Иерусалим в средние века всегда служил для противостояния всем воскрешениям Вавилона; он всегда служил оружием против вечного Рима, Рима Цезарей, проливавшего на аренах кровь праведников. В средние века Иерусалим означал религиозное и политиче­ ское противостояния. Библия была оружием обездоленных и вос­ ставших, она была словом, которое подымается против закона и славы: против несправедливого закона королей и против без­ упречной славы Церкви. Поэтому мне не кажется удивитель­ ным, что в конце средневековья, в эпоху Реформации и Англий­ ской буржуазной революции, возник тип истории, в точности противоположной истории суверенов и королей — римской истории, — и что новая история опиралась на библейскую фор­ му великого пророчества и обещания. Таким образом, появившийся в тот момент исторический дискурс может рассматриваться как контристория, противопо­ ложная римской истории, в силу следующего соображения: функция памяти в новом историческом дискурсе совершенно изменила смысл. В истории римского типа память должна была по существу служить для увековечения определенных собы­ тий, то есть служить поддержкой закона и орудием постоянно­ го усиления сияния существующей власти. Напротив, вновь появившаяся история хотела обнажить нечто, что было спря­ тано и спрятано не только потому, что им пренебрегали, но и потому, что его тщательно, обдуманно и злобно извращали и маскировали. По сути, новая история хотела показать, что 87 власть, всемогущие лица, короли, законы скрывали факт свое­ го происхождения из случайностей и несправедливости бата­ лий. Поэтому Вильгельм Завоеватель на деле не желал носить имя Завоевателя, ибо хотел всех заставить верить в то, что пра­ ва, которыми он пользовался, акты насилия, которые он осу­ ществил в отношении Англии, не были правами победителя. Он хотел казаться преемником законной династии, скрыть свое звание победителя, совсем как Хлодвиг, который прогуливал­ ся с грамотой, чтобы уверить всех, что своей королевской вла­ стью он обязан признанию некоего римского Цезаря. Неспра­ ведливые и представляющие интересы лишь отдельных слоев короли пытались заставить всех ценить себя, представляя себя защитниками блага всех; они хотели, чтобы говорили об их победах, но не хотели, чтобы стало известно, что их победы были поражением других, они предпочитали говорить о «на­ шем поражении». Таким образом, история выполнит свою роль, если покажет, что законы обманывают, короли маскируются, власть распространяет иллюзии, а историки лгут. Такая исто­ рия была бы не историей непрерывности, а историей разры­ вов, разоблачения тайн, обнаружения хитрости, нового при­ своения извращенного или спрятанного знания. Она была бы расшифровкой скрытой за семью печатями истины. Наконец, я думаю, что история борьбы рас, появившаяся в XVI—XVII веках, является контристорией и в другом, одно­ временно более простом и элементарном, но и более значи­ тельном смысле. Дело в том, что далеко не будучи ритуалом, внутренне присущим практике, росту, усилению власти, исто­ рия теперь оказывается не только критикой власти, но и ата­ кой, и требованием. Власть несправедлива не потому, что она не следует своим самым высоким образцам, а просто потому, что она не наша. В этом смысле можно сказать, что новая ис­ тория, как и старая, много говорит о праве в перипетиях вре­ мен. Но речь в ней идет не о том, чтобы основать величие и преемственность власти, всегда сохранявшей свои права, или показать, что власть находится там, где она есть, и что она все­ гда была там, где она теперь существует. Речь идет о том, что­ бы потребовать непризнанных прав, то есть объявить войну с требованием прав. Исторический дискурс римского типа ус­ миряет общество, оправдывает власть, устанавливает поря88 док — или порядок трех сословий, — который конституирует общество. Напротив, дискурс, о котором я вам говорю, тот, который развился в конце XVI века и который можно назвать историческим дискурсом библейского типа, разделяет обще­ ство и говорит о справедливом праве только затем, чтобы объя­ вить войну законам. Я хотел бы теперь подвести итог и сформулировать опре­ деленный вывод. Нельзя ли сказать, что вплоть до конца сред­ невековья и, может быть, еще позже существовала история— исторический дискурс и историческая практика, — которая была одним из крупных дискурсивных ритуалов верховной власти, последняя с его помощью появилась и конституирова­ лась как унитарная, законная, беспрерывная и неопровержимая власть? Этой истории стала противостоять другая: контристория, история мрачного рабства, упадка, история пророчества и обета, история тайного знания, которое следовало вновь найти и раз­ гадать, наконец, история обоюдного требования прав и войны. История римского типа была в основном вписана в индоевро­ пейскую систему представления о власти и ее функционирова­ нии; она, несомненно, была связана с организацией трех со­ словий, выше которых находился суверен, и, следовательно, она была тесно связана с некоторой областью объектов и неко­ торым типом персонажей — с легендами о героях и королях, потому что она была двойным, магическим и юридическим, дискурсом о верховной власти. Такая история римского типа и с индоевропейскими функциями оказалась потеснена исто­ рией библейского, почти древнееврейского типа, которая с кон­ ца средневековья была дискурсом восстания и пророчества, зна­ нием о необходимости резко поменять порядок вещей и призыв к этому. Новый дискурс связан уже не с тройственной соци­ альной структурой, как исторический дискурс индоевропейских обществ, а с бинарным восприятием деления общества и людей: с одной стороны — одни, с другой —другие, неправые и правед­ ники, хозяева и зависимые от них, богатые и бедные, могуще­ ственные и бессильные, захватчики земель и те, кто дрожит перед ними, деспоты и недовольный народ, те кто признает существую­ щий закон, и те, кто стремится к будущему. Именно в пору средневековья Петрарка поставил вопрос, который я нахожу удивительным и, во всяком случае, глубоким. 89 Он сказал: «Есть ли что-нибудь в истории, что не служило бы к восхвалению Рима?»4. Я думаю, что одним этим вопросом он сразу обрисовал историю в той форме, в какой она действи­ тельно существовала не только в римском, но и в том средне­ вековом обществе, к которому принадлежал сам Петрарка. Через несколько веков после Петрарки появилась, родилась на Западе история, которая заключала в себе нечто иное, чем вос­ хваление Рима, история, в которой речь, напротив, шла о том, чтобы разоблачить Рим как новый Вавилон, и о том, чтобы по­ требовать от Рима утерянные права Иерусалима. Родилась со­ всем другая форма истории, совсем другой исторический дис­ курс. Можно было бы сказать, что эта история является началом конца индоевропейской историчности, под этим я имею в виду определенный индоевропейский способ говорить об истории и воспринимать ее. В крайнем случае можно было бы сказать, что, когда рождается значительный дискурс об истории борь­ бы рас, античность заканчивается — под античностью я имею в виду то сознание непрерывности, которое переняло от ан­ тичности средневековье. Средневековье, наверняка, игнориро­ вало то, что оно было средневековьем. Но оно также игнори­ ровало, если можно так сказать, то, что оно не было больше античностью. Рим еще присутствовал, функционировал в фор­ ме постоянного и актуального настоящего внутри средневе­ ковья. Рим еще воспринимался разделенным на тысячу дорог, пересекавших Европу, но все эти дороги считались ведущими в Рим. Не нужно забывать, что все политические, национальные (или преднациональные) истории, тогда писавшиеся, всегда брали в качестве отправной точки определенный троянский миф. Все европейские нации вели свое происхождение от вре­ мени падения Трои. Это означало, что все европейские нации, государства, все монархии претендовали быть сестрами Рима. Именно поэтому французская монархия считалась происходя­ щей от Франка, английская монархия — от некоего Брута. Каж­ дая из больших династий находила себе из числа сыновей При­ ама предков, которые обеспечивали ей генеалогическую родственную связь с древним Римом. И еще в XV веке султан Константинополя писал венецианскому дожу: «Но почему мы должны вести войну, ведь мы братья? Турки, как хорошо изве­ стно, вышли из пламени Трои и являются также потомками 90 Приама. Турки, как хорошо известно, являются потомками Турка, сына Приама, как Эней и как Франк.». Рим, стало быть, присутствует в сердцевине исторического сознания средневе­ ковья, и нет разрыва между Римом и теми бесчисленными ко­ ролевствами, которые появились начиная с V—VI веков. Таким образом, дискурс борьбы рас привел к разрыву, ко­ торый выпроводил в другой мир то, что с тех пор стало вос­ приниматься как античность: так появилось до того неприз­ нанное сознание разрыва. Европейское сознание оказывается обращено на события, которые ранее воспринимались только как смутные превратности, глубоко не задевавшие великого единства, великой законности, великой ослепляющей силы Рима. Вырисовываются события, составлявшие подлинное начало европейских государств — начало кровавое, связанное с завоеванием: это нашествие франков, нашествия нормандцев. Появляется нечто, что индивидуализируется как «средние века» (и нужно ждать начала XVIII века, чтобы историческое созна­ ние выделило тот феномен, который будет назван феодализ­ мом). Появляются новые персонажи — франки, галлы, кель­ ты; появляются также более масштабные персонажи — люди севера и юга; появляются господствующие и подчиненные, победители и побежденные. Именно они теперь попадают в центр исторического дискурса и их взаимоотношения состав­ ляют отныне главную точку отсчета. У Европы появляются вос­ поминания и предки, генеалогию которых она до того никогда не разрабатывала. Она принимает бинарное деление, которое до того игнорировала. Одновременно с помощью дискурса о борьбе рас и призыва к ее воскрешению конституируется со­ всем другое историческое сознание. В таком случае можно отождествить появление дискурсов о войне рас с совершенно другой организацией времени в сознании, практике и в самой политике Европы. Исходя из этого я хотел бы сделать некото­ рые замечания. Во-первых, я хотел бы подчеркнуть, что ошибочно было бы рассматривать дискурс борьбы рас принадлежащим цели­ ком и на законном основании угнетенным слоям; ошибочно считать, что он был по существу, по крайней мере вначале, дискурсом порабощенных, дискурсом народа, историей, затре­ бованной народом и говорящей через народ. Действительно, 91 нужно сейчас хорошо понять, что этот дискурс был наделен большой силой к распространению, большой способностью к метаморфозам, своего рода стратегической поливалент­ ностью. Правда, его можно было наблюдать, может быть, преж­ де всего в эсхатологических темах или в мифах, которые со­ провождали народные движения во второй половине средних веков. Но нужно заметить, что он очень скоро — тотчас — об­ наружится в форме исторического познания, популярного ро­ мана или космобиологических спекуляций. Он долго был дис­ курсом оппозиции, различных групп оппозиции; он был, переходя очень быстро из одного состояния в другое, инстру­ ментом критики и борьбы против власти, будучи разделен, од­ нако, между разными врагами этой власти или различными формами оппозиции к ней. Мы действительно видим, как он в различных формах обслуживает радикальную английскую мысль в период революции XVII века, а несколько лет спустя в едва измененном виде его будет использовать французская ари­ стократическая реакция в борьбе против власти Людовика XIV. В начале XIX века он наверняка повлиял на постреволюцион­ ный проект — создать, наконец, историю, главным субъектом которой был бы народ.5 Но несколько лет спустя вы его увиди­ те на службе у тех, кто порочил колонизованные подрасы. Итак, ясна мобильность, поливалентность этого дискурса: его появ­ ление в конце средневековья не наложило на него достаточно заметного отпечатка, в силу чего он мог бы политически функ­ ционировать только в одном направлении. Во-вторых, ясно, что в дискурсе, где стоит вопрос о войне рас и где термин «раса» появляется довольно рано, само слово «раса» не привязано к устойчивому биологическому смыслу. Между тем это слово не является совершенно неопределенным. В конечном счете оно обозначает некоторое историко-политическое расслоение, конечно, широкое и относительно устойчи­ вое. Можно сказать, что в этом дискурсе действительно речь идет о двух расах, так как историю конструируют из двух групп, которые происходят из разных регионов; двух групп, которые не имеют, по крайней мере вначале, одного и того же языка и часто общей религии; двух групп, которые сформировали единство и политическое целое только ценой войн, нашествий, завоеваний, баталий, побед и поражений, короче, насилия; тут 92 мы видим связь, установленную только путем войны. Нако­ нец, можно сказать, что есть две расы, если имеются две груп­ пы, которые, несмотря на их совместное проживание, не сме­ шались по причине различий, асимметрий, преград, имеющих основу в привилегиях, обычаях и правах, в распределении бо­ гатств и в способе осуществления власти. В-третьих, следует считать признанным существование двух больших морфологии, двух систем принципов, двух по­ литических функций исторического дискурса. С одной сторо­ ны, римская история верховной власти, с другой — библей­ ская история порабощения и изгнаний. Я не думаю, что различие между этими двумя историями было бы в точности различием между официальным дискурсом и, скажем, дискур­ сом неотесанным*, дискурсом, столь связанным с политиче­ скими императивами, что он оказывается не способным про­ извести знание. Фактически история, которая ставит перед собой задачи раскрыть тайны власти и ее демистифицировать, выра­ батывает по меньшей мере столько же знания, сколько его выра­ батывает история, стремящаяся укрепить великую непрерыва­ ющуюся законность власти. Я бы даже сказал, что большие разблокировки, то есть самые плодотворные моменты для конституирования исторического знания в Европе, почти можно приурочить к периодам своего рода взаимодействия, столкно­ вения между историей верховной власти и историей войны рас: например, это происходило в начале XVII века в Англии, когда дискурс, повествующий о нашествиях и большой несправед­ ливости нормандцев в борьбе с саксами, стал воздействовать на совсем другую историческую работу, которую юристы, мо­ нархически настроенные, были склонны предпринять, чтобы доказать непрекращающуюся историю королевской власти в Англии. Подобное перекрещивание двух исторических ти­ пов знания привело к бурному росту всего знания. Таким же образом, когда в конце XVII и в начале XVIII века французская знать стала изображать свою генеалогию не в виде непрерыв­ ной линии, а, напротив, в форме разрыва, утраты некогда при­ обретенных привилегий, которые она желала теперь возвратить, *В рукописи вместо «официального» и «неотесанного» стоит «ученого» и «наивного». 93 все исторические изыскания в этом духе переплетались с ис­ ториографией французской монархии, которую конституиро­ вал, заставил конституировать Людовик XIV; из этого возник­ ло еще одно необыкновенное расширение исторического знания. И в начале XIX века можно отметить плодотворный момент: тогда дискурс народной истории, порабощения и за­ кабаления народов, история галлов и франков, крестьян и треть­ его сословия, начал переплетаться с юридической историей режимов власти. Итак, можно зафиксировать, что в результате столкновения между историей верховной власти и историей борьбы рас происходит их постоянное взаимодействие и рас­ ширение области знания, его содержания. И последнее: по причине этих взаимодействий или несмот­ ря на них, я хочу встать именно на сторону библейской исто­ рии, во всяком случае, на стороне истории-требования, исто­ рии-восстания находится революционный дискурс —дискурс Англии XVII века и Франции и Европы — XIX века. Револю­ ционный дискурс, который пронизывает всю политику и всю западную историю вот уже более двух веков и который вдоба­ вок по своему происхождению и содержанию в конечном сче­ те очень загадочен, я думаю, не может быть отделен от появле­ ния и существования практики контристории. В конце концов, что бы могли означать, чем бы могли быть революционная идея и революционный проект без обнаружения асимметрий, нару­ шений равновесия, несправедливости и насилий, которые су­ ществуют вопреки законному порядку, в его глубине, с его по­ мощью и благодаря ему? Чем были бы идея, практика, чем был бы проект революции без рассмотрения действительной вой­ ны, которая происходила и продолжает происходить в обще­ стве, в то время как молчаливый порядок власти направлен на то, чтобы ее задушить и замаскировать? Чем были бы практи­ ка, проект и дискурс революции без воли вновь оживить эту войну с помощью точного исторического знания и без исполь­ зования его в качестве оружия и тактического элемента в ходе действительно ведущейся войны? Что могли бы выразить ре­ волюционный проект и соответствующий дискурс без некото­ рого видения конечного переворота в соотношении сил и оп­ ределенного сдвига в использовании власти? 94 Содержание революционного дискурса, который не пере­ ставал воздействовать на Европу, по крайней мере с конца XVIII века, не сводилось только к расшифровке асимметрий, к призывам возобновить и оживить социальную войну, но это все же была его важная составная, именно она была сформи­ рована, определена, утверждена и организована в той большой контристории, которая с конца средневековья говорила о борь­ бе рас. Не нужно в итоге забывать, что Маркс в конце жизни, в 1882 г., писал Энгельсу: «В отношении нашей классовой борь­ бы ты хорошо знаешь, где мы ее нашли: мы нашли ее у фран­ цузских историков, когда они говорили о борьбе рас».6 Исто­ рия революционного проекта и революционной практики, я думаю, неотделима от контристории, которая порвала с индо­ европейской формой исторической практики, ориентированной на верховную власть; она неотделима от появления контристо­ рии, то есть истории рас, и от роли, сыгранной ею на Западе. Одним словом, можно было бы сказать, что в конце средневе­ ковья, в XVII и XVIII веках, мы ушли, начали уходить от об­ щества, историческое сознание которого не вышло еще за рамки римского образца, то есть было сосредоточено на ритуалах верховной власти и ее мифах, и затем, что мы вошли в обще­ ство, скажем, современного типа (так как у нас нет других слов, а слово «современный» явно бессодержательно), общество, историческое сознание которого ориентировано не на верхов­ ную власть и проблему ее основания, а на революцию, ее обе­ щания и пророчество будущего освобождения. В свете сказанного, я думаю, понятно, как и почему этот дискурс смог стать в середине XIX века новой ставкой в обще­ ственной борьбе. Действительно, в тот момент, когда он [...] был в состоянии сместиться или преобразоваться, или превра­ титься в революционный дискурс, когда понятию борьбы рас предстояло быть замененным понятием классовой борьбы — и еще, когда я говорю «середина XIX века», это неточно, то была первая половина XIX века, так как подобное преобразование расовой борьбы в классовую было осуществлено [Тьером]7 — в тот, значит, момент, когда происходило это преобразование, было нормально, что с другой стороны были сделаны попыт­ ки снова закодировать старую контристорию в терминах те­ перь уже не классовой, а расовой борьбы, — причем, расы 95 теперь понимаются в биологическом и медицинском смысле сло­ ва. Поэтому в тот момент, когда формируется контристория ре­ волюционного типа, начинает формироваться другая контрис­ тория, которая раздавит в биолого-медицинской перспективе представленное в этом дискурсе историческое измерение. Вы увидите, что именно так появляется настоящий расизм. Воспри­ няв, преобразовав, но и извратив форму, направленность и саму функцию дискурса о борьбе рас, этот расизм заменит тему исторической войны —с ее сражениями, нашествиями, гра­ бежами, победами и поражениями — биологической, пост­ эволюционистской темой борьбы за жизнь. Нет больше сра­ жений в военном смысле, а только борьба в биологическом смысле: различие биологических видов, селекция наиболее сильных, сохранение наилучше адаптированных рас и т. д. В то же время тема бинарного общества, разделенного на две расы, две группы, чуждые друг другу из-за языка, права и т. д., заменяется другой темой, темой биологически единого обще­ ства. Такому обществу может угрожать некоторое число гете­ рогенных элементов, но они не существенны для него, они не делят общественный организм, живое общество на две части, они в некотором роде второстепенны. Это будет увязано с иде­ ей проникающих извне иностранцев, с темой отклоняющихся от нормы, составляющих побочный продукт такого общества. Наконец, тема государства, обязательно несправедливого в контр­ истории рас, начинает трансформироваться в другую: государ­ ство не является инструментом в борьбе одной расы с другой, а есть и должно быть защитником целостности, превосходства и чистоты расы. Идея чистоты расы со всем тем, что она вклю­ чает монистического, государственнического и биологическо­ го, стремится заменить собой идею борьбы рас. Когда тема чистоты расы заменяет тему борьбы рас, тогда, я думаю, рождается расизм и начинает происходить преобра­ зование контристории в биологический расизм. Расизм, таким образом, не случайно связан с антиреволюционным дискур­ сом и антиреволюционной политикой на Западе; это не просто дополнительное идеологическое сооружение, которое появит­ ся в определенный момент в рамках большого антиреволюци­ онного проекта. В момент, когда дискурс борьбы рас транс­ формировался в революционный дискурс, расизм оказался 96 революционной мыслью, проектом, революционным пророче­ ством, повернутым в противоположном направлении, хотя про­ исходил из того же самого корня, каким был дискурс борьбы рас. Расизм — это буквально революционный дискурс, но вы­ вернутый наизнанку. Или еще можно было бы сказать так: если дискурс рас, борющихся рас, был оружием, направленным про­ тив историко-политического дискурса суверенитета римского типа, дискурс расы (расы в единственном числе) был спосо­ бом повернуть это оружие, использовать его как нож в интере­ сах законсервированной суверенности государства, блеск и сила которого теперь обеспечиваются не магико-юридическими ритуалами, а медико-нормализующей техникой. Преоб­ разование осуществлялось путем перехода от закона к норме, от юридического к биологическому; путем перехода от мно­ жественности рас к единственности расы; ценой превращения освободительного проекта в заботу о чистоте расы суверенное государство вложило в свою собственную стратегию, приняло в расчет, заново использовало дискурс борьбы рас. Государ­ ство сделало из него таким образом императив защиты расы, альтернативу революционному проекту, заслон от этого про­ екта, который имел истоком старый дискурс борьбы, разобла­ чений, требований и обещаний. Наконец, я хотел бы добавить еще кое-что. Расизм, консти­ туировавшийся путем преобразования старого дискурса борь­ бы рас, создавший альтернативу революционному дискурсу, ис­ пытал в XX веке также две трансформации. Он появился в конце XIX века как расизм, который можно было бы назвать государ­ ственным: это биологический и централизованный расизм. Именно эта форма была если не модифицирована глубоко, то, по крайней мере, преобразована и в таком виде использо­ вана в специфических стратегиях в XX веке. Можно в основ­ ном выделить две из них. С одной стороны, нацистская транс­ формация впитала утвердившуюся в конце XIX века идею и практику государственного расизма, стремившегося поддер­ живать биологическую расу. Но эта форма расизма была пере­ нята и преобразована в регрессивном духе, с тем чтобы ее внедрить в пророческий дискурс, в котором появилась неког­ да тема борьбы рас. Именно поэтому нацизм стремился исполь­ зовать народную и почти всю средневековую мифологию, чтобы 7 Мишель Фуко 97 вписать государственный расизм в идеологическо-мифическую структуру, похожую на идеологемы народной борьбы, которая в данный момент могла служить для обоснования и формули­ ровки идеи расовой борьбы. И именно поэтому государствен­ ный расизм в нацистскую эпоху сопровождался множеством элементов и коннотаций, такими, например, как борьба гер­ манской расы, временно порабощенной победителями, евро­ пейскими державами, славянами, униженной Версальским договором и т. д. Он сопровождался также темой возврата ге­ роя, героев (пробуждение Фридриха и всех, кто был руководи­ телями и Фюрерами нации); темой возрождения древней вой­ ны; веры в рождение нового Рейха, империи наших дней, призванной обеспечить тысячелетний триумф расы и неопро­ вержимо подтвердить неизбежность апокалипсиса и последне­ го дня. Таково, значит, нацистское преобразование или пересад­ ка, включение государственного расизма в легенду о воюющих расах. Противоположностью нацистской трансформации являет­ ся трансформация советского типа, которая осуществила в не­ котором роде обратное первой: трансформацию не драмати­ ческую и театральную, а скрытую, не имеющую легендарной драматургии, зато в больших масштабах «сциентистскую». Она состояла в повторении и обработке революционного дискурса социальной борьбы, который во многих своих элементах был порождением старого дискурса борьбы рас, в духе полицей­ ского управления, обеспечивающего бесшумную гигиену упо­ рядоченного общества. Если революционный дискурс направ­ лен против классового врага, то расизм Советского государства выступал как борьба против своего рода биологической опас­ ности. Кто теперь классовый враг? Это больной, отклоняющий­ ся от нормы, безумный. Следовательно, оружие, некогда слу­ жившее борьбе против классового врага (оружием могла быть война или при случае диалектика и убеждение), теперь преоб­ разуется в медицинскую полицию, которая уничтожает клас­ сового врага как врага расы. Итак, мы имеем, с одной сторо­ ны, нацистское вписывание государственного расизма в старую легенду о воюющих расах, а с другой — советское вписыва­ ние классовой борьбы в немые механизмы государственного расизма. И именно таким образом воинственная песня рас, 98 направленная против лжи законов и королей, песня, породив­ шая в конечном счете первую форму революционного дискур­ са, стала административной прозой государства, которое за­ щищает себя во имя сохранения чистоты социальной отчизны. Вот слава и позор дискурса о борющихся расах. Я хотел вам показать дискурс, разом отделивший нас от ориентирован­ ного на верховную власть историко-юридического сознания и заставивший нас войти в другую форму истории, в другое время, в котором одновременно мечтают и знают, мечтают и понимают, когда вопрос о власти не может быть отделен от во­ проса о порабощении, освобождении и независимости. Петрар­ ка спрашивал себя: «Есть ли что-нибудь в истории, что бы не было похвалой Риму?». А мы — и это, конечно, характеризует наше историческое сознание и связано с появлением контрис­ тории, мы спрашиваем себя: «Есть ли что-нибудь в истории, что не было бы призывом к революции или страхом перед ней?». Я же просто добавлю к этому: «А если Рим снова победит ре­ волюцию?». После этих предварительных замечаний я постараюсь, начи­ ная с ближайшей лекции, немного осветить историю дискурса рас в некоторых ее фазах в XVII веке, в начале XIX и в XX веке. Примечания 'Слово летописи для римских писателей до Тита Ливия означа­ ло древние истории, которые они обрабатывали. Летописи — это примитивная форма истории, события в ней излагаются от года к году. Annales maximi, составленные Великим Жрецом, были изда­ ны в 80 книгах в начале II века до новой эры. 2 М. Фуко, естественно, имеет здесь в виду работы Ж. Дюмезиля, в особенности: Mitra Varuna. Essai sur deux représentations indoeuropéennes de la souveraineté. Paris: Gallimard, 1940. Mythe et Épopée. Paris: Gallimard, l.L'ideologie des trois fonctions dans les épopées des peuples indo-européens. 1968; II: Types épiques indo- européens: un héros, un sorcier, un roi. 1971; III: Histoires romaines. 1973. 3 Tite-Live. Ab Urbe condita libri (от нее нам остались книги I—X, XXI—XLV и половина пятой части). 4 «Quid est enim aliud omnis historia quam romana laus?» {Pétrarque. Invectiva contra eum qui maledixit Italiae, 1373. Подчеркнем, что эта 99 фраза из Петрарки процитирована Е. Пановским в его работе: Renaissance and Renascenses in Western Art. Stockholm: Almqvist & Wiksell, 1960 (французский перевод: La Renaissance et ses avantcourriers dans l'art d'Occident. Paris: Flammarion, 1976. P. 26). 5 От Минье до Мишле, кроме авторов, которых М. Фуко будет рассматривать в последующих лекциях. 6 Речь должна бы идти в действительности о письме К. Маркса Ж. Вейдемейеру от 5 марта 1852 г., где Маркс, в частности, писал: «Наконец, на твоем месте я вообще указал бы тсподам демократам, что им следовало бы ознакомиться с самой буржуазной литературой, прежде чем осмелиться тявкать на литературу, противостоящую ей. Эти господа должны были бы, например, изучить исторические ра­ боты Тьерри, Гизо, Джона У айда и др., чтобы уяснить себе прошлую "историю классов"» {Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. Т. 28. С. 423). См. также письмо Маркса к Энгельсу от 27 июля 1854 г., где Тьерри определен как «'отец классовой борьбы' во французской историо­ графии» (там же. С. 321). В рукописи М. Фуко пишет: «Еще в 1882 г. Маркс говорил Энгельсу: история революционного проекта и рево­ люционной практики неотделима от контристории рас и той роли, которую она сыграла в политической борьбе на Западе» (цитировано явно по памяти).* 7 См. особенно: Thiers A. Histoire de la Révolution française. Paris, 1823—1827. 10 vol. (русское издание: ТъерО. История француз­ ской революции. СПб.; М., 1873—1877. 5 томов) и Thiers A. Histoire du Consulat et de l'Empire. Paris, 1845—1862. 20 vol. (русское изда­ ние: Тьер О. История консульства и империи во Франции. СПб., 1846—1849. 5 томов). *В русском издании писем Маркса к Энгельсу за 1882 г. такого места нет {прим. перев.). Лекция от 4 февраля 1976 г. Вопрос об антисемитизме. — Воина и суверенитет по Гоббсу. —Дискурс о завоевании у роялистов, парламентариев и левеллеров в Англии. — Бинарная схема и политический историцизм. — Что хотел исключить Гоббс. За одну или две недели я получил некоторое число воп­ росов и возражений, устных и письменных. Я хотел бы поспо­ рить с вами, но здесь в этой обстановке это трудно. Однако вы в любом случае можете застать меня в моем кабинете, если хотите задать мне вопросы. Но среди полученных мною воп­ росов есть один, на который я хотел бы тотчас немного отве­ тить, прежде всего потому, что он встречается несколько раз. Затем потому, что я, как мне казалось, уже заранее ответил на него, а теперь выясняется, что объяснения не были достаточно ясными. Мне говорят: «Можно ли датировать появление ра­ сизма XVI или XVII веками и связывать расизм только с про­ блемами суверенитета и государства, тогда как хорошо извест­ но в конечном счете, что религиозный расизм (в частности, антисемитский расизм) существовал начиная со средних ве­ ков?». Я хотел бы в таком случае вернуться к тому, что не объяс­ нил достаточно убедительно и ясно. Я не ставил своей целью изложить здесь историю расизма в общем и традиционном смысле термина. Я не хотел предста­ вить ни историю того, чем могло быть на Западе осознание принадлежности к расе, ни историю обрядов и механизмов, с помощью которых пытались на Западе устранить, опозорить, физически разрушить расу. Проблема, которую я хотел раскрыть, 101 другая и не касается расизма и прежде всего проблемы рас. Речь идет — как всегда у меня — о том, чтобы понять, как по­ явился на Западе определенный (критический, исторический и политический) анализ государства, его институтов и меха­ низмов власти. Этот анализ осуществлялся в пределах бинарности: общество с этой точки зрения не представляет собой пирамиду уровней и иерархии, не составляет также целостно­ го и унитарного организма, а делится на две не только совер­ шенно различные, но и совершенно противоположные части. Существующее между двумя частями общества противостоя­ ние, воздействующее на государство, фактически является вой­ ной, непрерывной войной между ними, в которой государство оказывается не чем иным, как способом ведения этой войны в формах по видимости мирных. Исходя из этого, я надеялся показать, как указанный анализ явно выделяет и одновремен­ но соединяет надежду на восстание или революцию, требова­ ние их и соответствующую политику. Вот основа моей про­ блемы, а не расизм. Мне казалось исторически довольно оправданным, что та­ кая форма политического анализа властных отношений (как отношений войны между двумя расами внутри общества) не пересекается, по крайней мере с первого взгляда, с религиоз­ ной проблемой. Этот анализ фактически формируется, начи­ нает формироваться в конце XVI и в начале XVII века. Иначе говоря, деление на расы, восприятие войны рас предшествует понятиям социальной или классовой борьбы, но эта война со­ всем не тождественна расизму, скажем, религиозного типа. Я не говорил об антисемитизме, это верно. Я отчасти хотел это сделать в последний раз, когда давал беглый обзор темы борь­ бы рас, но мне не хватило времени. На этот счет, я думаю, можно сказать — но я к этому позже вернусь — следующее: в дей­ ствительности антисемитизм как религиозная и расовая пози­ ции не влиял достаточно прямо на социальные отношения, чтобы можно было его принимать в расчет в той истории до XIX века, о которой я вам рассказываю. Старый антисемитизм религиозного типа был использован в государственном расизме только в XIX веке, начиная с этого времени перед государством встал вопрос о том, чтобы выразить себя, начать функциониро­ вать и представлять себя хранителем целостности и чистоты 102 расы в противовес расе или расам, которые проникают в стра­ ну, порождают внутри нее вредоносные элементы, которые нуж­ но изгнать по причинам одновременно политического и биоло­ гического характера. Именно в этот момент развивается антисемитизм, воспринимающий, использующий, заимствую­ щий из старого антисемитизма его энергию и мифологию, ко­ торые до того не использовались в политическом анализе внут­ ренней войны, социальной войны. В этот момент появились — и были описаны — евреи как раса, присутствующая в других расах, биологически опасный характер которой требует от го­ сударства некоторых механизмов недопущения и устранения. Стало быть, повторное использование в государственном ра­ сизме антисемитизма, имевшего, я думаю, другие основания, вызвало к жизни в XIX веке такие феномены, которые приве­ ли к наложению старых механизмов антисемитизма на крити­ ческий и политический анализы борьбы рас внутри общества. Вот почему я не поставил ни проблему религиозного расизма, ни проблему антисемитизма в средневековье. Зато я попыта­ юсь рассказать об этом, когда приступлю к XIX веку. Еще раз повторяю, что я готов ответить на более определенные вопросы. Сегодня я хотел бы рассмотреть, как война начала использо­ ваться для анализа властных отношений в конце XVI и в начале XVII века. Есть имя, которое вспоминается сразу же: это Гоббс, который на первый взгляд кажется тем, кто увидел в военных отношениях основу и принцип отношений власти. При рожде­ нии большого механизма, составляющего государство, сувере­ на, Левиафана, в основании его порядка, позади его мира, ниже уровня закона для Гоббса существует не просто война, а самая большая из всех войн, она присутствует в каждом мгновении общественной жизни и во всех ее измерениях: «война всех со всеми».1 Войну всех со всеми Гоббс не просто приурочивает к рождению государства — к утру реального или воображае­ мого Левиафана, — он прослеживает ее, отмечает ее угрозу и рождение даже после установления государства, внутри него, на его границах и в зарубежье. Припомните приводимые им три примера непрекращающейся войны. Первый из них сви­ детельствует, что даже в цивилизованных государствах тот, кто покидает свой дом, никогда не забывает тщательно запереть дверь на замок, так как он хорошо знает, что идет постоянная 103 война между ворами и теми, у кого они воруют.2 Другой при­ мер: в лесах Америки существуют еще племена, которые дей­ ствительно живут в ситуации войны всех против всех.3 А чем в любом случае являются взаимоотношения наших европей­ ских государств, как не взаимоотношениями двух людей, сто­ ящих друг против друга с вытянутыми шпагами и устремлен­ ными друг на друга глазами?4 Таким образом, во всех случаях уже после установления государства война угрожает, война при­ сутствует. Отсюда вытекают проблемы: во-первых, что такое эта война, которая предшествует государству и которую госу­ дарство в принципе должно уничтожить, которую оно оттал­ кивает в свою предысторию, в первобытность, к ее таинствен­ ным границам, и которая, однако, существует? Во-вторых, как эта война порождает государство? Какое влияние оказывает на государство тот факт, что его порождает война? Каково клей­ мо войны на теле государства, раз уж оно создано ею? Вот два вопроса, которые я хотел бы немного прояснить. Какую же войну фиксирует Гоббс, если учесть, что она, с его точки зрения, существовала до возникновения государства и послужила основой его установления? Является ли она вой­ ной сильных против слабых, свирепых против робких, храбрых против трусов, рослых против низких, воинственных дикарей против миролюбивых пастухов? Коренится ли она непосред­ ственно в природных различиях идей? Вы знаете, что Гоббс пишет не об этом. Первоначальная война, война всех против всех, это война равных, она рождена равенством и развивается на его основе. Война это прямое следствие не-различия или, во всяком случае, незначительных различий. Фактически Гоббс говорит, что если бы существовали большие различия, если бы действительно между людьми была явно проступающая и очевидно необратимая разница, то, конечно, война оказалась бы в силу этого невозможна. Если бы были заметные, зримые, крупные различия, то одно из двух: или на деле происходило бы столкновение между сильным и слабым, но такое столкно­ вение и такая реальная война тотчас закончились бы победой сильного над слабым, что было бы предопределено силой силь­ ного; или просто не было бы реального столкновения, ибо сла­ бый, знающий, чувствующий, констатирующий свою слабость, заранее уклонился бы от столкновения. Так что, говорит Гоббс, 104 если бы имелись значительные природные различия, не было бы войны; ибо или соотношение сил сразу же было бы зафик­ сировано в начале войны, что исключало бы ее продолжение, или, напротив, соотношение сил оставалось бы скрытым в силу робости слабых. Значит, если есть различия, нет войны. Разли­ чие умиротворяет.5 Зато что происходит в состоянии отсутствия различия или незначительного различия, то есть в состоянии, когда можно сказать, что имеются различия, но они слабо вы­ ражены, они неясные, крошечные, неустойчивые, беспорядоч­ ные и не определяют превосходства; что тогда происходит в анархической ситуации небольших различий, которая харак­ терна для естественного состояния? Тогда даже тот, кто немного слабее, чем другие или другой, оказывается достаточно бли­ зок к более сильному, чтобы почувствовать себя достаточно сильным и не уступать. Таким образом, слабый всегда отсту­ пает. Что касается сильного, который просто немного сильнее, чем другие, он никогда не чувствует себя достаточно сильным, чтобы не беспокоиться и, следовательно, не быть настороже. Таким образом, именно отсутствие природных различий со­ здает неустойчивость, риск, случайности и волю к столкнове­ нию с той и другой стороны; именно проблематичность в пер­ воначальном соотношении сил создает состояние войны. Но что в точности представляет собой это состояние? Даже слабый знает, или, во всяком случае, думает, что он недалек от того, чтобы быть таким же сильным, как его сосед. Итак, он не отрекается от войны. Но более сильный — словом тот, кто не­ намного сильнее, чем другие, — знает, что вопреки всему он может оказаться слабее них, особенно если они используют хит­ рость, неожиданность, союз и т. д. Стало быть, один не отказы­ вается от войны, а другой — более сильный — ищет вопреки всему возможности ее избежать. Однако он сможет ее избежать только при одном условии: если покажет, что готов к войне и не собирается от нее отказаться. Но как он докажет последнее? Действуя так, чтобы другой, готовый к войне, начал испыты­ вать сомнения относительно своей собственной силы и вслед­ ствие этого был бы в силах от нее отказаться, и этот другой от­ кажется от нее постольку, поскольку знает, что первый не готов от нее отказаться. Короче, от чего зависит то соотношение сил, которое устанавливается при наличии небольших различий 105 и проблематичных столкновений, исход которых неизвестен? Оно зависит от взаимодействия между тремя видами элемен­ тов. Во-первых, от знания соотношения сил: я представляю себе силу другого, я представляю себе, что другой представляет мою силу и т. д. Во-вторых, от выразительности и доказательности проявлений воли: некто демонстрирует, что хочет войны или не отказывается от нее. В-третьих, наконец, от использования тактики перекрестного запугивания: я боюсь войны в той мере, в какой буду спокоен, только если ты боишься войны, по край­ ней мере так же, как и я, и даже по возможности больше. В целом это означает, что описанное Гоббсом состояние со­ всем не является естественным и звероподобным, в котором силы сталкиваются сразу: мы не находимся в ситуации пря­ мых взаимоотношений реальных сил. В состоянии первоначаль­ ной войны у Гоббса встречаются, сталкиваются, скрещиваются не оружие, не кулаки, не дикие и разнузданные силы. Нет сра­ жений в первоначальной войне Гоббса, нет крови, нет трупов. Там есть представления, демонстрации, знаки, выразительные, хитрые, лживые знаки; есть обман, рядящиеся в свою противо­ положность проявления воли, закамуфлированное в уверенность беспокойство. Мы находимся в театре сменяющих друг друга представлений, в ситуации страха, которому не видно конца, а не в обстановке реальной войны. В конечном счете это озна­ чает, что состояние животной дикости, где живые индивиды пожирали бы друг друга, ни в коем случае не может представ­ ляться первой характеристикой состояния войны по Гоббсу. Последнее характеризует именно бесконечная дипломатия со­ перничества, рожденного природным равенством. Здесь нет «войны»; а есть то, что Гоббс точно определяет как «состояние войны». В одном отрывке он говорит: «Война есть не только сражение, или военное действие, а промежуток времени, в те­ чение которого явно сказывается воля к борьбе путем сраже­ ния».6 Таким образом, этот временной промежуток заключает в себе не сражение, а состояние, когда задействованы не сами по себе силы, а воля, которая достаточно подтверждена, то есть наделена системой представлений и демонстраций, развора­ чивающейся в области первичной дипломатии. Итак, абсолютно ясно, почему и как это состояние — како­ вое не является сражением, прямым столкновением сил, а неким 106 состоянием игры направленных друг против друга представ­ лений — не может считаться самостоятельной стадией в исто­ рии человечества, из которой люди вышли бы в тот день, когда родилось государство; речь идет, фактически о своего рода постоянной основе, общественной жизни, предполагающей множество обдуманных хитростей, запутанных подсчетов с тех пор, как нет безопасности, не фиксируется различие и сила не признается явственно за одной из сторон. Таким образом, у Гоббса война не приурочена к началу государственности. Но как это состояние, которое не является войной, а только игрой представлений, что не является войной на самом деле, может породить государство с большой буквы, Левиафана, вер­ ховную власть? На этот второй вопрос Гоббс отвечает, введя различие двух категорий суверенитета: суверенитета установ­ ленного и суверенитета приобретенного.7 О суверенитете ус­ тановленном говорят много, к этому вообще сводят, притяги­ вают анализ Гоббса. На самом деле все обстоит сложнее. По Гоббсу, есть государство установленное и государство приоб­ ретенное, а внутри последнего две формы суверенитета, так что в целом есть государства установленные, государства при­ обретенные и три типа, три формы суверенитета, которые об­ разуют в целом эти формы власти. Возьмем, во-первых, уста­ новленное государство, то, которое наиболее известно; я скажу о нем коротко. Что происходит в состоянии войны и кладет конец состоянию, в котором, повторю еще раз, задействована не война, а представление о ней и угроза войны? Вопрос реша­ ют люди. Но как? Не так, чтобы они решали перенести на когото одного — или на нескольких — часть своих прав и власти. Они не решают, по сути, даже вопроса о передаче всех своих прав. Напротив, они решают предоставить кому-то, кем могут выступать несколько человек или целое собрание, право пред­ ставлять их целиком и полностью. Речь не идет о передаче или делегировании чего-то, принадлежащего индивидам, а о пред­ ставлении самих индивидов. То есть конституированный таким образом суверен будет представлять индивидов в целом. По­ просту, он не будет иметь части их прав; он по-настоящему займет их место, приобретя всю целостность их власти. Как говорит Гоббс, установленная таким образом власть суверена «представляет собой лицо всех». 8 При условии подобного 107 перемещения представленные таким образом индивиды будут существовать в их представителе; и что представитель, то есть суверен, сделает, каждый из них в силу этого вынужден будет сделать. Суверен в качестве представителя индивидов точно сообразован с самими индивидами. Итак, он представляет со­ бой сфабрикованную индивидуальность, но она реальна. Ког­ да суверен по рождению является монархом, индивидуаль­ ностью, это не мешает ему быть сфабрикованным в качестве суверена; и когда речь идет о совокупности — хотя бы о груп­ пе индивидов, — речь все же идет об индивидуальности. Вот, значит, что можно сказать об установленных государствах. Мы видим, что в этом механизме задействованы только воля, дого­ вор и представление. Посмотрим теперь на другую форму создания государств, которая может привести к тому или иному типу государства: на форму его приобретения.9 По видимости, это нечто другое, даже противоположное установлению. Кажется, что в случае приобретенных государств мы имеем дело с суверенной во­ лей, основанной одновременно на реальном, историческом и прямом соотношении сил. Чтобы понять этот механизм, нуж­ но исходить не из первоначального состояния войны, а из на­ стоящего сражения. Предположим государство, уже конститу­ ированное в соответствии с моделью, о которой я только что рассказал, моделью установления. Предположим теперь, что это государство было атаковано другим в войне с реальными сражениями, где решения принимаются с помощью оружия. Предположим, что одно из двух организованных таким обра­ зом государств побеждено другим: его армия повержена, рас­ сеяна, его суверенность разрушена; враг оккупирует террито­ рию. Здесь есть, наконец, то, что обычно ищут сначала, то есть настоящая война, настоящее сражение, настоящие силовые отношения. Есть победители и побежденные, и побежденные находятся во власти победителей, в их распоряжении. Теперь посмотрим на то, что может произойти: побежденные нахо­ дятся в распоряжении победителей, то есть последние могут убить побежденных. Если они их убивают, проблемы, очевид­ но, больше нет: суверенность государства совсем исчезла, пото­ му что индивиды этого государства исчезли. Но что будет про­ исходить в том случае, если победители оставят жизнь 108 побежденным? Возможно одно из двух: или побежденные вос­ станут против победителей, то есть факгически снова начнут войну, попытаются изменить соотношение сил, в таком случае начинается реальная война, которую поражение, во всяком слу­ чае временно, приостановило; или они рискуют действитель­ но умереть, или не начинают войны и принимают необходимость повиновения, работы на других, отдают земли победителям и платят дань; здесь, очевидно, наблюдается ситуация господ­ ства, основанная целиком на войне и распространении ее ре­ зультатов на мирную ситуацию. Вы скажете, что это господство, а не суверенитет. Но нет, говорит Гоббс; мы находимся все еще в ситуации суверенитета. Почему? Потому что с тех пор, как по­ бежденные предпочли жизнь и повиновение, они тем самым восстановили суверенитет, они сделали из победителей своих представителей, они вновь утвердили суверена вместо того, которого уничтожила война. Таким образом, не поражение ве­ дет к появлению общества с господством, рабством, кабалой, с жестоким устройством и отсутствием права, а то, что проис­ ходило уже в условиях поражения, после сражений, даже пос­ ле поражения и некоторым образом независимо от него: глав­ ное тут страх, вернее, желание отказаться от страха, от риска потерять жизнь. Именно это заставляет принять такой тип су­ веренитета и такое юридическое устройство, которые соответ­ ствуют абсолютной власти. Воля к предпочтению жизни пе­ ред смертью: именно это создает суверенную власть, которая так же легитимна и исторически обоснована, как и та, что ос­ новывалась путем установления и достижения взаимного со­ гласия. Довольно странным образом Гоббс добавляет к этим двум формам суверенной власти, установленной и приобретенной, третью, относительно которой он говорит, что она очень близ­ ка к приобретенному суверенитету, появляющемуся на закате войны и после поражения. Он говорит, что этот другой тип суве­ ренитета связывает ребенка с его родителями, точнее с матерью.,0 Предположим, говорит он, родился ребенок. Его родители (отец в условиях цивилизованного общества, мать в естественном со­ стоянии) вполне могут позволить ему умереть или даже про­ сто-напросто убить его тем или иным способом. Он, во всяком случае, не может жить без своих родителей, без своей матери. 109 И естественно, что в течение периода, когда он может выра­ жать свою волю только демонстрацией своих потребностей, криками, страхом и т.д., ребенок должен подчиняться родите­ лям, матери, делать именно то, что она ему велит, потому что от нее и только от нее зависит его жизнь. Итак, говорит Гоббс, между этим согласием ребенка (согласием, которое обходится даже без выражения воли или без договора) на власть матери и согласием побежденных после поражения нет существенного различия. Гоббс хочет подчеркнуть, что решающим для уста­ новления верховной власти является не воля, даже не форма ее выражения, не уровень воли. По сути, неважно, что к вашему горлу приставлен нож, неважно, можно или нельзя окрыто выразить свою волю. Необходимым и достаточным условием возникновения суверенной власти является на деле некая ра­ дикальная воля к жизни, даже когда этого нельзя достичь без воли другого. Таким образом, суверенитет конституируется на основе радикальной воли, форма которой маловажна. Эта воля связа­ на со страхом, так что верховная власть никогда не формиру­ ется наверху, то есть в результате решения более сильного, победителя или родителей. Суверенная власть всегда форми­ руется снизу, волей тех, кто боится. Так что, несмотря на раз­ личие, которое может существовать между двумя крупными государственными формами (установленной, порожденной взаимным согласием, и приобретенной, порожденной сраже­ ниями), обнаруживается глубокое сходство в устройстве. Идет ли речь о согласии, сражении, об отношении родители/дети, в любом случае наблюдается одна и та же совокупность — воля, страх и суверенитет. И неважно, запущена ли эта совокупность в действие скрытым расчетом, соотношением сил или природ­ ным фактором; неважно, будь то страх, который вызывает бес­ конечную дипломатию, будь то страх из-за ножа у горла или крик ребенка. В любом случае верховная власть оказывается создана. По сути, всё рассуждение Гоббса строится так, как если бы он совсем не был теоретиком связи между войной и политической властью, а хотел положить конец рассмотре­ нию войны в качестве исторической реальности и исключить вопрос о генезисе суверенитета. В «Левиафане» отражен весь спектр дискурса, говорящего следующее: неважно, сражаетесь ПО вы или нет, неважно, победили вы или нет; в конечном счете один и тот же механизм действует и в отношении побежден­ ных, и в отношении тех, кто находится в первобытном состоянии или в конституированном государстве, его же можно обнаружить в самых нежных и естественных отношениях, существующих между родителями и детьми. Гоббс изображает войну, воен­ ный фактор, соотношение сил, которое раскрывается в сра­ жении, безразличными к утверждению суверенитета. Его конституирование обходится без военного фактора. Оно осуществляется одним и тем же способом, есть война или нет. В основном дискурс Гоббса это определенное «нет» вой­ не: не она на деле порождает государства, не она служит ос­ новой суверенитета и не она продлевает в гражданской вла­ сти — в связанном с нею неравенстве — предшествующую ей асимметрию в соотношении сил, которая была продемон­ стрирована в сражениях. Отсюда возникает проблема: кому адресован этот негати­ визм в отношении военного фактора и какой смысл он имеет, раз ясно, что никогда в формулировавшихся прежде юриди­ ческих теориях власти война не играла той роли, которую уп­ рямо отрицает за ней Гоббс? К какому противнику на деле ад­ ресуется Гоббс, когда на протяжении всего своего дискурса он настойчиво повторяет: во всех случаях не имеет значения, была война или нет; не о войне идет речь при конституировании су­ веренитета. Я думаю, что дискурс Гоббса направлен, если хо­ тите, не против ясной и определенной теории, не против когото, кого можно было бы рассматривать как его противника, его полемического партнера; он не направлен также против чегото невысказанного, неустранимого из дискурса Гоббса, что тот вопреки всему пытался обойти. В сущности, в эпоху Гоббса существовало кое-что, что могло бы быть названо не его поле­ мическим противником, а его стратегическим визави. То есть это не столько определенный дискурс, который нужно было отвергнуть, сколько некая теоретическая и политическая стра­ тегия, которую Гоббс как раз и хотел исключить и сделать не­ возможной. Итак, то, что Гоббс хотел не опровергнуть, а ис­ ключить и сделать невозможным, его стратегическое визави, представляло собой определенный способ обращения с поли­ тическим знанием в политической борьбе. Точнее, я думаю, 111 что стратегическим визави Левиафана был способ политиче­ ского использования в современной борьбе определенного ис­ торического знания, касающегося войн, нашествий, грабежей, экспроприации, конфискаций, вымогательства, поборов и по­ следствий всего этого, последствий всех этих военных дей­ ствий, всех сражений и реальной борьбы, которые разворачи­ ваются при наличии законов и институтов, по-видимому, регулирующих власть. Одним словом, Гоббс хотел исключить завоевание, или, точнее, использование в историческом дискурсе и в полити­ ческой практике проблемы завоевания. Невидимым противни­ ком Левиафана было завоевание. Этот огромный искусствен­ но образованный человек, который так заставлял дрожать всех благонамеренных мыслителей права и философии, государ­ ственный людоед, чей громадный силуэт вырисовывался на виньетке, изображавшей короля с поднятой шпагой и жезлом в руке, в целом мыслил правильно. Вот почему в конечном счете даже проклинавшие его философы в основном его полюбят, вот почему его цинизм очаровывал даже самых боязливых. Имея с начала и до конца вид дискурса, провозглашающего войну повсюду, дискурс Гоббса в действительности свидетель­ ствовал об обратном. Он говорил, что одно и то же — нахо­ диться в состоянии войны или обходиться без войны, испы­ тать поражение или не испытать его, победить или прийти к соглашению: «Вы этого хотели, вы, подданные, которые ус­ тановили представляющую вас верховную власть. Не надое­ дайте нам поэтому больше с вашими историческими пересмот­ рами: в конце завоевания (если вы действительно считаете, что было завоевание) вы всегда найдете также договор, волю за­ пуганных подданных». Таким образом, проблема завоевания оказывается устранена, сначала в результате введения поня­ тия войны всех против всех, а затем вследствие указания на юридически значимую волю запуганных на закате сражения подданных. Я думаю, что Гоббс мог, конечно, казаться скан­ дальным. На деле он успокаивает: он всегда придерживается дискурса договора и суверенитета, то есть дискурса государ­ ства. Несомненно, его упрекали и его будут громко упрекать в том, что он преувеличивает роль государства. Но в конечном счете для философии и права, для философско-юридического 112 дискурса лучше преувеличить роль государства, чем недооце­ нить ее. И, порицая его за преувеличения, за ним признают ту заслугу, что он действовал против определенного, коварного и жестокого врага. Враг — или вернее враждебный дискурс, против которого выступает Гоббс, — мог быть обнаружен в расшатывающих государство гражданских битвах, которые происходили в тот момент в Англии. Этот дискурс имел два голоса. Один гово­ рил: «Мы победители, а вы побежденные. Может быть, мы иностранцы, а вы челядь». На что другой голос отвечал: «Мы, может быть, завоеванные, но мы не останемся такими всегда. Мы у себя, а вы отсюда уйдете». Именно против дискурса борь­ бы и постоянной гражданской войны выступал Гоббс, обнару­ живая договор в конце войны и всякого завоевания и спасая тем самым теорию государства. Этим, наверное, объясняется тот факт, что философия права позже дала Гоббсу в виде ком­ пенсации почетное звание отца политической философии. Ког­ да государственный капитолии оказывался под угрозой, один гусь будил дремлющих философов. Это Гоббс. Гоббс выстроил стену «Левиафана» против того дискурса (или, скорее, практики), который, как мне кажется, появился, если не совсем в первый раз, то, по крайней мере, в своих ос­ новных чертах и во всей своей политической резкости, в Анг­ лии и, наверное, в результате соединения двух феноменов: прежде всего безусловно раннего развития политической борь­ бы буржуазии против абсолютной монархии, с одной стороны, и против аристократии — с другой; и затем другого феномена, а именно, острого ощущения исторического факта старого рас­ слоения в результате завоевания, которое веками оставалось очень сильным даже в широких народных слоях. Влияние нормандской победы, одержанной герцогом Виль­ гельмом в 1066 г. при Гастингсе, запечатлелось разными спо­ собами в институтах и историческом опыте политических субъектов в Англии. Оно проявлялось очень ясно прежде все­ го в ритуалах власти, так как вплоть до Генриха VII, то есть до начала XVI века, в королевских актах упорно подчеркивалось, что король Англии обладает суверенностью в силу права заво­ евания. Король представлял себя законным преемником завое­ вания нормандцев. Такое обоснование королевской власти 8 Мишель Фуко 113 исчезло при Генрихе VII. Факт завоевания проявлялся также в правовой практике, так как во всех судебных постановлени­ ях использовался французский язык, на котором отправлялись и все судебные процедуры, и что вызывало постоянные конф­ ликты между низшими судебными органами и королевскими трибуналами. Исходящее сверху и использующее чужой язык право было в Англии знаком иностранного присутствия, зна­ ком другой нации. Правовая практика в такой ситуации вела, с одной стороны, если можно так сказать, к «лингвистическо­ му страданию» тех, кто не мог юридически защититься на сво­ ем собственном языке, а с другой — она опиралась на опреде­ ленно чуждую им форму закона. По этим двум причинам правовая практика была саксам недоступна. Отсюда требова­ ние, которое встречается очень рано в период английского сред­ невековья: «Мы хотим нашего права, хотим, чтобы оно форму­ лировалось на нашем языке и было унифицировано снизу, исходя из того общего закона, который противостоит королев­ ским законам». Завоевание — я выбираю примеры довольно случайно — проявлялось также в наличии, взаимоналожении и столкновении двух различных типов легенд: с одной сторо­ ны, совокупности саксонских повествований, которые были в основном народными преданиями, мифическими верования­ ми (о возвращении короля Гарольда), культами священных королей (например, короля Эдуарда), народными рассказами, одним из популярных героев которых был Лесной Робин (и вы знаете, что именно в этой мифологии Вальтер Скотт — один из великих вдохновителей Маркса1 ' — почерпнет тему «Айвенго» и некоторых романов,12 которые сыграли важную роль в исто­ рическом сознании XIX века). Народной мифологии противо­ стояли аристократические и едва ли не монархические леген­ ды, которые появились при дворе нормандских королей и вновь возродились в XVI веке, в эпоху развития королевского абсо­ лютизма Тюдоров. Речь идет, по существу, о легенде из артуровского цикла. ,3 Конечно, это не нормандская легенда, но и не саксонская. Это возрождение обнаруженных нормандцами ста­ рых кельтских легенд, которые были спрятаны под мифами сак­ сонского слоя населения. Кельтские легенды были совершенно естественно переработаны нормандцами в интересах аристокра­ тии и нормандской монархии в силу многочисленных связей, 114 которые существовали между нормандцами на их родине и Бре­ танью и бретонцами: итак, были две очень мифологизирован­ ные ветви представлений, в соответствии с которыми и совсем по-разному Англия размышляла о своем прошлом и о своей истории. Но гораздо больше, чем все сказанное, о завоевании в Ан­ глии свидетельствовала историческая память о восстаниях, каждое из которых имело важные политические последствия. Некоторые из этих восстаний приобретали к тому же доволь­ но заметный расовый характер, как первые из них, например восстания Монмута.14 Другие (как то, в конце которого была согласована Великая хартия [вольностей]) добивались огра­ ничения королевской власти и строгих мер по выселению ино­ странцев (не столько нормандцев, сколько, смотря по обстоя­ тельствам, пуатевинов, ангевинов и т. д.). Вопрос стоял о праве английского народа, которое оказалось связано с необходимо­ стью изгнания иностранцев. Поэтому налицо были все элемен­ ты, позволявшие облечь крупные социальные противостояния в исторические формы завоевания и господства одной расы над другой. Такое кодирование или, во всяком случае, позволявшие его осуществить элементы были старыми. Уже в средневековье можно встретить в хрониках такие фразы: «От нормандцев ве­ дут свой род высшие сословия этой страны, простолюдины — это сыновья саксов».15 В результате политические, экономи­ ческие, юридические конфликты с помощью тех элементов, которые я только что перечислил, были очень легко выстрое­ ны, закодированы и преобразованы в дискурс, в ряд дискур­ сов, ориентированных на расовое противостояние. И доволь­ но логично, что в конце XVI и в начале XVII века, когда появились новые политические формы борьбы между буржу­ азией, с одной стороны, и аристократией и монархией — с дру­ гой, использовался именно словарь расовой борьбы. Употреб­ ление такого рода кодировки или по меньшей мере готовых для кодировки элементов проиходило очень естественно. И если я говорю о кодировке, то потому, что расовая теория не служила особым выражением позиции одной группы в ее борьбе с дру­ гой. Фактически мысли о расовом делении и о противополож­ ности рас были своего рода одновременно дискурсивными и по­ литическими инструментами, позволявшими и тем и другим 115 формулировать свои собственные требования. Юридическополитическая дискуссия о правах верховной власти и правах народа развивалась в Англии XVII века при использовании определенного словарного запаса, порожденного завоеванием, господством одной расы над другой и восстанием — или по­ стоянной угрозой восстания — побежденных против победи­ телей. И поэтому мы можем обнаружить теорию рас или тему рас как в позиции защитников королевского абсолютизма, так и в позициях парламентариев или сторонников парламентариз­ ма, а также в самых крайних позициях левеллеров* или диггеров. Преобладание четко сформулированных идей о завоевании и господстве можно обнаружить в том, что я бы назвал «коро­ левским дискурсом». Когда Яков I объявил в звездной палате, что короли восседают на божественном троне,16 он, конечно, соотносился с теолого-политической теорией божественного права. Но для него божественный выбор, благодаря которому он реально оказался собственником Англии, был историче­ ским знаком победы нормандцев, ее порукой. И будучи еще только королем Шотландии, Яков I говорил, что поскольку нормандцы завладели Англией, то законы королевства уста­ новлены ими,17 а это имело два следствия. Во-первых, то, что Англия стала владением и потому все английские земли при­ надлежали нормандцам и их главе, то есть королю. Именно в качестве главы нормандцев король реально оказывался вла­ дельцем, собственником английских земель. Во-вторых, то, что право не может быть общим для различных народов, на которые распространяется верховная власть; право — это сам знак нор­ мандского верховенства, оно установлено нормандцами и, есте­ ственно, для них. И с ловкостью, которая должна была в нема­ лой мере затруднить противников, либо король, либо, по крайней мере, сторонники королевского дискурса проводили очень стран­ ную, но очень важную аналогию. Я думаю, именно Блеквуд сформулировал в первый раз в 1581 г. в тексте, который на­ зывался «Apologia pro regibus», нечто очень любопытное. Он говорит: «На деле нужно воспринимать положение Англии в эпоху * М. Фуко употребляет для их обозначения французское слово «nivelleurs», но в отечественной литературе используется термин «левеллеры» (прим. перев.). 116 нашествия нормандцев, как теперь воспринимают положение Америки в отношении сил, которые еще не назвали колони­ альными. Нормандцы были в Англии теми, кем сейчас евро­ пейцы являются в Америке». Блеквуд проводил параллель между Вильгельмом Завоевателем и Карлом V. Он говорил насчет Карла V: «Он силой подчинил часть западной Индии, оставив побежденным их владения, но не в качестве собствен­ ности, а в качестве объекта пользования при условии выплат. А то, что Карл V сделал в Америке и что мы считаем совер­ шенно законным, потому что делаем то же самое, делали, как можно безошибочно сказать, нормандцы в Англии. Норманд­ цы пришли в Англию по тому же праву, что и мы в Америку, то есть по праву колонизации».18 Итак, мы имеем в конце XVI века если не первый, то, я ду­ маю, один из первых случаев возвращения колониальной прак­ тики в юридическо-политическую структуру Запада. Не нужно никогда забывать, что колонизация с ее приемами и политиче­ ским и юридическим оружием, конечно, была переносом евро­ пейских моделей на другие континенты, но она имела обратное влияние на механизмы власти на Западе, на аппараты, институ­ ты и технику власти. Существовала целая серия колониальных моделей, которые были заново перенесены на Запад и привели к тому, что Запад смог практиковать в отношении самого себя нечто вроде колонизации, внутренней колонизации. Вот так тема борьбы рас использовалась в королевском дискурсе. Та же самая тема нормандского завоевания повлия­ ла на характер ответа парламентариев на королевский дискурс. Способ, каким парламентарии отвергали претензии королев­ ской власти на абсолютизм, определялся также идеей дуализ­ ма рас и фактом завоевания. Парадоксальным образом анализ парламентариев и сторонников парламентаризма начинался с отрицания завоевания или, скорее, завоевательного характе­ ра власти Вильгельма в адресованном ему похвальном слове. Вот как они проводили свой анализ. Они говорили: не нужно ошибаться — и в этом видно, как они близки Гоббсу, — Гас­ тингс, сражение, сама война не важны. По сути, Вильгельм был законным королем. И он был законным королем просто потому, что (и здесь видна эксгумация некоторых исторических фактов, истинных или фальшивых) Гарольд — еще до смерти 117 Эдуарда Исповедника, на самом деле назвавшего Виль­ гельма своим преемником, — дал клятву, что не станет коро­ лем Англии, а передаст трон или согласится, что Вильгельм взойдет на трон Англии. Во всяком случае, этого не произош­ ло: Гарольд был убит в битве при Гастингсе, больше не было законного наследника — если допустить легитимность Гароль­ да, — и вследствие этого естественно, корона должна была, вернуться к Вильгельму. Так что Вильгельм оказывался не по­ бедителем Англии, а наследником прав на английское королев­ ство в том виде, как оно существовало. Он оказывался наслед­ ником королевства, существование которого было скреплено некоторым числом законов, и наследником верховной власти, которая была ограничена законами саксонского режима. В этом анализе то, что узаконивало монархию Вильгельма, в равной же мере и ограничивало его власть. Впрочем, добавляют сто­ ронники парламентаризма, если бы речь шла о завоевании, если бы действительно битва при Гастингсе повлекла за собой гос­ подство нормандцев над саксами, победа не могла бы быть удержана. «Как было бы возможно, — говорят они, — чтобы несколько десятков тысяч несчастных нормандцев, затерявших­ ся в землях Англии, смогли удержаться и реально обеспечить постоянную власть? Их в любом случае убили бы в постелях накануне той же битвы». Однако, по крайней мере в первое время, не было крупных возмущений, это доказывает, что по­ бежденные по большому счету не считали себя побежденны­ ми и оккупированными и действительно признавали в норманд­ цах людей, которые могли отправлять власть. Таким образом, на основании этого признания, этого не-убийства нормандцев и этого не-возмущения они узаконивали монархию Вильгель­ ма. А Вильгельм к тому же дал клятву, был коронован архи­ епископом Йорка; ему преподнесли корону, и он обязался в ходе этой церемонии уважать законы, о которых авторы хро­ ник говорят, что это были хорошие законы, древние, принятые и одобренные. Он таким образом оказался включен в предше­ ствовавшую ему систему саксонской монархии. В представляющем эту линию рассуждений тексте под названием «Argumentum Anti-Normannicum»19 видна своего рода виньетка, которую можно сопоставить с виньеткой к «Левиа­ фану», она выглядит так: на перевязи — битва, две вооруженные 118 армии (предполагаются, очевидно, нормандцы и саксы при Гастингсе), а посреди двух армий тело короля Гарольда; таким образом, законная монархия саксов действительно исчезла. Ниже сцена большего формата изображает Вильгельма в ходе коронации. Коронация представлена следующим образом: ста­ туя, названная Британией, протягивает Вильгельму бумагу, на которой можно прочитать — «Законы Англии».^0 Король Виль­ гельм получает свою корону от архиепископа Йорка, в то вре­ мя как другое духовное лицо протягивает ему бумагу, на кото­ рой написано: «Клятва короля».21 На основании этого можно заключить, что на самом деле Вильгельм не был победителем, каким хотел казаться, а был законным наследником, верховная власть которого ограничивалась законами Англии, признани­ ем Церкви и данной им клятвой. Уинстон Черчилль, живший в XVII веке, писал в 1675 г.: «По сути, Вильгельм не завоевал Англии, это Англия завоевала Вильгельма».22 И только после этого — совершенно законного — переноса саксонской власти на короля нормандцев, считают сторонники парламентаризма, начинается настоящее завоевание, то есть все события, связан­ ные с экспроприацией, вымогательствами, злоупотреблением властью. Завоевание было долгим извращением, которое со­ провождалось утверждением нормандцев у власти и привело к организации в Англии того, что тогда же справедливо было названо «нормандизмом» или «нормандским ярмом»,23 то есть систематически асимметричным и систематически благопри­ ятным для аристократии и нормандской монархии политиче­ ским режимом. И именно против этою «нормандизма» — а не против Вильгельма — были направлены все восстания в средние века; именно против этих злоупотреблений, связанных с норманд­ ской монархией, утверждались права парламента, настоящего наследника саксонской монархии; именно против этого «нор­ мандизма», последовавшего за Гастингсом и приходом к власти Вильгельма, боролись низшие суды, когда хотели восстановить «общий закон»* в противовес королевским законам. Также про­ тив него начала развиваться борьба в XVII веке. Однако что собой представляло это старое саксонское пра­ во, которое фактически и на законном основании было принято * В рукописи «Common Law». 119 Вильгельмом, которое нормандцы хотели задушить и извра­ тить в годы, последовавшие за завоеванием, и которое саксы, начиная с Великой хартии [вольностей], с основания парла­ мента и революций XVII века, пытались восстановить? Это некий саксонский закон. Здесь важную роль сыграло влияние одного юриста по имени Коук, претендовавшего на открытие и действительно открывшего рукопись XIII века, относитель­ но которой считал, что в ней были сформулированы старые саксонские законы,24 тогда как на самом деле под названием «Зеркала справедливости»25 скрывалось изложение некоторо­ го числа существовавших в средневековье форм судебной прак­ тики и положений в ней частного и государственного права. Коук представил его как изложение саксонского права. Сак­ сонское право считалось первоначальным и исторически под­ линным законом — отсюда и значение рукописи — саксов, которые избирали своих вождей, имели своих судей* и только на время войны признавали королевскую власть как власть военного вождя, а вовсе не как лица, обладающего абсолют­ ным и бесконтрольным суверенитетом в отношении общества. Таким образом, речь шла об историческом явлении, которому пытались — с помощью исследований древнего права — при­ дать исторически точную форму. Но в то же время саксонское право преподносилось и характеризовалось как само вопло­ щение человеческого разума в естественном состоянии. Юри­ сты вроде Селдена,26 например, свидетельствовали о том, что это было замечательное право, соответствующее принципам человеческого разума, так как оно существовало в граждан­ ском обществе, похожем на афинское, а в военном отношении — устроенном наподобие Спарты. Что касается религиозных и мо­ ральных законов, то в саксонском государстве законы были близки к законам Моисея. Афины, Спарта, Моисей; саксон­ ское государство преподносилось как совершенное. «Саксы, — говорится в анализируемом здесь тексте 1647 г. — почти как евреи, отличны от всякого другого народа: их законы были достойны уважения, а их система управления представляла как бы королевство Бога, ярмо которого было приятно, а тяжесть * В рукописи вместо «имели своих судей» значится «были сами себе судьями». 120 легка.»27 Здесь можно наблюдать, как историцизм, противосто­ ящий абсолютизму Стюартов, превратился в основополагаю­ щую утопию, где сразу соединились теория естественных прав, переоцененная историческая модель и мечта о своего рода ко­ ролевстве Бога. И эта утопия о саксонском праве, которое, как предполагалось, было признано нормандской монархией, дол­ жна была стать юридическим основанием задуманной парла­ ментариями новой республики. Тот же самый факт завоевания обыгрывался, и это третий вариант его обработки, в радикальном мышлении тех, кто был настроен не только против монархии, но и против сторонни­ ков парламентаризма, то есть в более мелкобуржуазном или, если хотите, более народном дискурсе левеллеров, диггеров и т. п. Но на этот раз историцизм в итоге не превращается в уто­ пию естественного права, о которой я только что говорил. В ос­ новном у левеллеров можно обнаружить, в буквальном смысле слова, ту же идею королевского абсолютизма. Левеллеры го­ ворят следующее: «На деле монархия права, когда утверждает, что существовало нашествие, поражение и завоевание. Это верно, завоевание было, и именно из этого нужно исходить. Но абсолютная монархия использует факт завоевания, чтобы найти в нем законную основу своих прав. На наш взгляд, на­ против, так как мы видим, что завоевание есть, что существо­ вало действительно нанесенное нормандцами саксам пораже­ ние, то это поражение и это завоевание нужно рассматривать не как исходную точку права — и права абсолютного, — а как исходную точку бесправия, которое обесценило все законы и все социальные различия, служащие для обозначения аристократии, форм собственности и т.п.». Все функционирующие в Англии законы — это текст Джона Уорра «Коррупция и несовершенство английских законов» — должны рассматриваться «как tricks, ло­ вушки, выражения злобы».28 Законы — это ловушки: нет ника­ ких ограничений власти, а только инструменты власти; законы — не средства установления справедливости, а средства обслужи­ вания интересов. Вследствие этого, во-первых, целью революции должно быть уничтожение всех постнормандских законов, по­ скольку прямо или косвенно они обеспечивают Norman yoke, нор­ мандское ярмо. «Законы, — говорил Лилберн, — сделаны для 121 завоевателей».29 Следовательно, необходимо уничтожение все­ го аппарата законности. Во-вторых, необходимо также уничтожение всех различий, которые противопоставляют аристократию — и не только ари­ стократию, а аристократию вместе с королем как одним из ари­ стократов — остальному народу, ибо знать и король не защи­ щают народ, а просто и постоянно его грабят. Не существует королевской защиты народа, король покровительствует знати и охраняет ее право на вымогательство. «Вильгельм и его на­ следники, — говорил Лилберн, — из своих компаньонов по мошенничеству, расхищению и воровству сделали герцогов, баронов и лордов».30 Следовательно, в настоящее время режим собственности — это военный режим оккупации, конфиска­ ции и грабежа. Все связанные с собственностью отношения — как и вся система законности — должны быть пересмотрены, переделаны до основания. Отношения собственности целиком обесценены фактом завоевания. В-третьих, считают диггеры, доказательство того, что прав­ ление, законы, отношения собственности являются в основе только продолжением войны, нашествия и поражения, заклю­ чается в том, что народ всегда воспринимал существующие формы управления, законы и отношения собственности как последствия завоевания. Народ в некотором роде всегда разоб­ лачал грабительский характер собственности, бесчинства за­ конов и господство правящей власти. И он это доказал просто тем, что не переставал восставать, а восстание есть для дигге­ ров не что иное, как другое лицо войны, постоянной формой которой являются закон, власть и управление. Закон, власть и управление — это война, война одних против других. Таким образом, восстание не является разрывом с мирной системой законов, осуществленным в силу какой-то причины. Восста­ ние — это другая сторона войны, которую не переставая ведет правительство. Правление — это война одних против других, восстание — это война последних против первых. Конечно, восстания до сих пор не были успешны не только потому, что нормандцы победили, но также потому, что богатые получали выгоду от нормандской системы и оказали в результате своей измены помощь «нормандизму». Была измена богатых, была 122 измена церкви. И даже те институты, на которые парламен­ тарии указывают, как на ограничение нормандского права, — даже Великая хартия [вольностей], парламент, деятельность су­ дов — все это в основном также все еще нормандская система и ее бесчинства; они осуществляются просто при помощи из­ бранной и наиболее богатой части населения, которые изме­ нили делу саксов и перешли на сторону нормандцев. Факти­ чески все то, что казалось уступкой, было только изменой и военной хитростью. Следовательно, совсем не утверждая вместе с парламентариями, что нужно продолжать поддер­ живать законы, чтобы королевский абсолютизм не превали­ ровал над ними, левеллеры и диггеры готовы сказать, что нуж­ но освободиться от законов с помощью войны, которая будет ответом на другую войну. Нужно вести гражданскую войну против нормандцев до конца. Именно исходя из этого, дискурс левеллеров мог бы раз­ виться во многих направлениях, которые остались большей частью мало разработанными. Одно направление было соб­ ственно теологическо-расовым, то есть немного схожим с тре­ бованием сторонников парламентаризма: «Возврат к нашим саксонским законам, которые справедливы, потому что явля­ ются также законами природы». Затем можно наблюдать дру­ гую форму дискурса, несколько незаконченного и содержащего такие положения: нормандский режим ведет к грабежу и вымо­ гательствам, он имеет военную санкцию; что находится под этим режимом? Исторически там находятся саксонские зако­ ны. Тогда нельзя ли проделать тот же анализ в отношении сак­ сонских законов? Не имели ли также саксонские законы воен­ ной санкции, не были ли они формой грабежа и вымогательства? Не был ли в конечном счете саксонский режим, как и норманд­ ский, режимом господства? Не нужно ли, следовательно, пойти еще дальше и сказать — это встречается в некоторых текстах диггеров,** — что в основном господство связано с любой фор­ мой власти, то есть нет таких исторических форм власти, ка­ кими бы они не были, которые нельзя анализировать в терми­ нах господства одних над другими? Конечно, эта формулировка остается как бы незавершенной. Ее можно рассматривать как самый радикальный тезис; она никогда не служила основани123 ем исторического анализа или связной политической практи­ ки. Тем не менее можно видеть, как здесь в первый раз формули­ руется идея, что всякий закон, каким бы он не был, любой тип власти должны анализироваться не в терминах естественного права и установления суверенитета, а как бесконечная смена — бесконечная с точки зрения истории — одних отношений гос­ подства другими. Если я так много внимания уделил английскому дискурсу, связанному с войной рас, это произошло потому, что, с моей точки зрения, в нем в первый раз в политической и исторической формах, в виде одновременно политической программы действия и метода исторического исследования, можно обнаружить би­ нарную схему, определенную бинарную схему. Схема проти­ воположности между богатыми и бедными уже существовала и влияла на восприятие общества и в средние века, и в греческих городах. Но в первый раз бинарная схема стала не просто спо­ собом оформления жалобы, требования, констатации опасно­ сти. В Англии она в первый раз смогла соединиться прежде все­ го с фактами, касающимися национальности: язык, родина, обычаи предков, весь объем общего прошлого, существование архаичного права, новое открытие старых законов. В то же вре­ мя бинарная схема позволила расшифровать во всей ее исто­ рической протяженности эволюцию общественных инстшутов. Она позволила также проанализировать современные институты в терминах столкновения и войны, ведущейся меж­ ду расами по-ученому, лицемерно, но остро. Наконец, бинарная схема связывала восстание не просто с тем фактом, что положе­ ние наиболее обездоленных стало нетерпимым, что они долж­ ны были восстать, потому что не могли заставить себя услы­ шать (таков был, если хотите, дискурс восстаний в средние века). Теперь же восстание представляется своего рода абсолютным правом: право на восстание существует не потому, что нет иной возможности заставить себя услышать, и не потому, что нуж­ но разрушить порядок в целях установления более справедли­ вого правосудия. Восстание теперь оправдывается как своеоб­ разная историческая необходимость: оно является ответом на определенный социальный порядок, порядок войны, которо­ му оно положит конец. 124 Следовательно, логическая и историческая необходимость восстания включается в исторический анализ, который раскры­ вает войну как постоянную черту общественных отношений, как саму ткань и тайну институтов и систем власти. И я думаю, что это и был великий противник Гоббса. Это то, чему он про­ тивопоставил «Левиафана», это противник всего философскоюридического дискурса, служившего цели обоснования суве­ ренной власти. Это то, против чего он направил весь свой анализ рождения суверенитета. И если так сильно хотели устра­ нить войну, то только потому, что хотели целенаправленно и пун­ ктуально устранить эту ужасную проблему английского завоева­ ния, болезненную историческую и трудную юридическую категорию. Нужно было избежать проблемы завоевания, вок­ руг которой в конечном счете выстраивались все дискурсы и все политические программы первой половины XVII века. Именно это нужно было исключить; нужно было исключить в целом и надолго то, что я бы назвал «политическим историцизмом», то есть род дискурса, заметного в дискуссиях, о которых я вам рассказал, созданного в некоторые наиболее острые периоды ис­ тории и состоящего в следующем: с тех пор как возникли власт­ ные отношения мы не находимся в ситуации права и суверени­ тета; мы находимся в условиях господства, в исторически неопределенной по содержанию и многообразной ситуации гос­ подства. Мы не можем выйти из нее, а значит, не можем выйти из истории. Философско-юридический язык Гоббса был спосо­ бом блокировки политического историцизма, который представ­ лял собой действительно активный дискурс и знание в полити­ ческой борьбе XVII века. Это была именно блокировка, точно такая, какую в XIX веке осуществил также диалектический ма­ териализм в отношении дискурса политического историцизма. Последнему противостояли: в XVII веке — философско-юри­ дический дискурс, который пытался его дисквалифицировать; в XIX веке —диалектический материализм. Задача Гоббса со­ стояла в том, чтобы перевести в боевое положение все, даже самые экстремальные возможности философско-юридического дискурса, чтобы заставить замолчать дискурс политическо­ го историцизма. А я хотел бы показать историю именно дис­ курса политического историцизма и одновременно произнести в его честь похвальное слово. 125 Примечания 1 «При отсутствии гражданского состояния всегда имеется война всех против всех». «Отсюда видно, что пока люди живут без общей власти, держащей всех их в страхе, они находятся в том состоянии, которое называется войной, и именно в состоянии войны всех против всех» (Гоббс Т. Левиафан. Сочинения: В 2 томах. М., 1991. Т. 2. С. 95). О «bellum omnium contra omnes» см. также: Elementorum philosophiae Sectio tertia de cive. Paris, 1642, I, I, XIII (французский перевод: Le Citoyen, on les Fondements de la politique. Paris: Flammarion, 1982). 2 Гоббс T. Левиафан. С. 96. 3 Там же. С. 97. 4 Там же. 5 Там же. С. 93—95. 6 Там же. С. 95. 7 Во всей последующей дискуссии М. Фуко обращается ко второй части «Левиафана». Гоббс Т. Сочинения: В 2 томах. М, 1991. Т. 2. С. 134. 8 См.: там же. С. 134. 9 Там же. С. 154. ,0 Там же. С. 155—156. См. также: De Cive, II, IX. 11 0 К. Марксе как читателе В. Скотта см.: Marx-Aveling Е. Karl Marx — Lose Blätter в «Österreichischer Arbeiter-Kalender für das Jahr 1895», p. 51—54; MehringF. Karl Marx. Geschichte seines Lebens. Leipzig: Leipziger Buchdruckerei Actiengesellschaft, 1918. XV, I (рус­ ское издание: Карл Маркс. История его жизни. М., 1990); Berlin I. Karl Marx. London: T. Butterworth, 1939. Chap.XI. 12 Действие «Айвенго» (1820 г.) разворачивается в Англии времен Ричарда Львиное Сердце; в романе «Квентин Дорвард» (1827 г.) пока­ зана Франция Людовика XI. Известно, какое влияние оказал роман «Айвенго» на О. Тьерри и его теорию победителей и побежденных. 13 Это цикл легенд и рассказов, связанных с мифической фигу­ рой бретонского государя Артура, вождя сопротивления нашествию саксов в первой половине V века. Эти легенды и рассказы были объе­ динены в первый раз в XII веке: см.: Monmouth Geoffrey. De origine et gestis regum Britanniae libri XII (Heidelberg, 1687). Wace Robert. Romande Brut (1155) и Romande Rou (1160—1174); это называется «бретонским материалом», переделанным Кретьеном де Труа в «Лан­ селота» и в «Персеваля» во второй половине XII века. 14 Джеффри Монмоут рассказывает историю бретонской нации, начиная с первого завоевателя, Труайяна Брута; историю, которая после римских завоеваний закончилась сопротивлением бретонцев 126 захватчикам саксам и упадком бретонского королевства. Речь идет об одном из популярных произведений средневековья, которое ввело легенду об Артуре в европейскую литературу. 15 В рукописи М. Фуко упоминает «Хронику Глочестера». 16 «Monarchae proprie sunt judices, quibus juris dicendi potestatem proprie commisit Deus. Nam in throno Dei sedent, unde omnis ea facultas derivata est» (James I. Oratio habita in camera stellata [1616] в: Opera édita a Jacobo Montacuto..., Francofurti ad Moenum et Lipsiae, 1689, p. 253). «Nihil est in terris quod non sit infra Monarchiae fastigium. Nee enim solum Dei Vicarii sunt Reges, deique throno insident: sed ab ipso Deo Deorum nomine honorantur» (Oratio habita in comitis regni ad omnes ordines in palatio albaulae [1609] в: Opera édita..., p. 245; о «Divine Right of Kings» см. также: Basilikon doron, sive De institutione principis в: Opera édita..., p. 63—85). 17 «Et quamquam in aliis regionibus ingentes regii sanguinis factae sint mutationes, sceptri jure ad novos Dominos jure belli translato; eadem tarnen illic cernitur in terram et subditos potestatis regiae vis, quae apud nos, qui Dominos numquam mutavimus. Quum spurius ille Normandicus validissimo cum exercitu in Angliam transiisset, quo, obsecro nisi armorum et belli jure Rex factus est? At ille leges dedit, non accepit, et vetus jus, et consuetudinem regni antiquavit, et avitis possessionibus eversis homines novos et peregrinos imposuit, suae militiae comités; quemadmodum hodie pleraque Angliae nobilitas Normannicam prae se fert originem; et leges Normannico scriptae idiomatem facilem testantur auctorem. Nihilominus posteri ejus sceptrum illud hactenus faciliter tenuerunt. Nee hoc soli Normanno licuit: idem jus omnibus fuit, qui ante ilium victae Angliae leges dederunt» (James I. Jus liberae Monarchiae, sive De mutuis Regis liberi et populi nascendi conditione illi subditi officiis [1598] в: Opera édita..., op.cit., p. 91). I8 «Carolus quintus imperator nostra memoria partem quandam occidentalium insularum, veteribus ignotam, nobis Americae vocabulo non ita pridem auditam, vi subegit, victis sua reliquit, non mancipio, sed usu, nee eo quidem perpetuo, nee gratuito, ac immuni (quod Anglis obtigit Vilielmi nothi beneficio) sed in vitae tempus annuae prestationi certa lege locationis obligata» (Blackwood A. Adversus Georgii Buchanani dialogum, de jure regni apud Scotos, pro regibus apologia, Pictavis, apud Pagaeum, 1581, p.69). 19 Argumentum Anti-Normannicum, or an Argument proving, from ancient histories and records, that William, Duke of Normandy, made no absolute conquest of England by the word, in the sense of our modern writers. London, 1682. Этот труд ложно приписывали Ε. Коуку. 127 20 «The excellent and most famous Laws of St. Edward». «Coronation Dath». Иллюстрацию этой виньетки см.: «An Ex­ planation of the Frontispiece» в: Argumentum Anti-Normannicum..., op.cit., 4p.s.fol. 22 Churchill W.S. Divi Britannici, being a remark upon the lives of all the Kings of this Isle, from the year of the world 2855 unto the year of grace 1660. London, 1675, fol. 189—190. 23 Теория «Norman yoke» (или «Norman bondage») распростра­ нялась в XVI и XVII веках политическими писателями (Елеквудом и т. д.), через «Elizabethan Chroniclers» (Холинсхед, Спид, Дэниэл и т. д.), через «Society of Antiquarians» (Селден, Харрисон, Новелл), юристами (Коуком и т. д.) в целях «glorify the pre-Norman past», существовавшего до нашествия и завоевания. 24 «I have a very auntient and learned treatise of the Lawes of this kingdome whereby this Realme was governed about 1100 years past, of the title and subject of which booke the Author shaltel you himself in these words. Which Summary I have intituled "The Mirrors of Justice", according to the vertues and substances embellies which I have observed, and which have been used by holy customs since the time of King Arthur and C. [...] In this book in effect appeareth the whole frame of the aun­ tient common Lawes of this Realme» (Coke E. La Neuf, me Part des Re­ ports de S. Edv. Coke. London, 1613. Préface «Lectori/To the Reader», fol. 1—32 s.pag. См. также: La Tierce Part des Reports de S. Edv. Coke. London, 1602. Préface, fol. 9—17; La Huictieme Part des Reports de S.Edv. Coke. London, 1611. Préface; La Dix. me Part des Reports de S.Edv.Coke. London, 1614. Préface, fol. 1—48, изложение истории «of the nationall Lawes of their native country». Нужно сказать, что Коук ссылался на «Mirrors of Justice» также в своих «Institutes». См., в ча­ стности: The Fourth Part of the Institutes of the Laws of England. Lon­ don, 1644, chap. VIII, XI, XIII, XXXV; но особенно: The Second Part of the Institutes of the Laws of England. London, 1642. P. 5—78). 25 «The Mirror of Justice» — это текст, написанный первоначально на французском в конце XIV века, вероятно, Эндрю Хорном. Английский перевод 1646 г. сделает из этого текста один из основных трудов для всех сторонников «Common Law» как для сторонников парламента, так и для радикальных революционеров. 26 М. Фуко имеет, вероятно, в виду An Historical Discourse of the uniformity of Government of England. The First Part. London, 1647, 2 тома, отредактированные Натаниэлем Бэконом на основе рукописей Джона Селдена (см.: An Historical and Political Discourse of the Laws and Government of England ... collected from some manuscript notes of John Seiden... by Nathaniel Bacon. London, 1689).О саксах Селден 21 128 говорит, что «their judicial were very suitable to the Athenian, but their military more like the Lacedemonian» (P. 15; chap. IV—XLIII). О Дж. Селдене см. также: Analecton Anglobritannicon libri duo. Francofurti, 1615; Jani Anglorum в: Opera omnia latina et anglica. Londini, 1726, vol. II. 27 «Thus the Saxons become somewhat like the Jewes, divers from all other people; their lawes honourable for the King, easie for the subject; and their governmtnt above all other Iikest unto that of Christs Kingdome, whose yoke is easie, and burthen light: but their motion proved so irregu­ lar as God was pleased to reduce them by another way» (An Historical Discourse..., op.cit., p. 112—113). 28 «The laws of England are full of tricks and contrary to themselves; for they invehted and established by the Normans, which were of all na­ tions the most quarrelsome and most fallacious in contriving of contro­ versies and suits» (Warr J. The Corruption and Deficiency of the Laws of England. London, 1649. P. 1; См. в особенности главы II и III. См. также: Administration Civil and Spiritual в: Two Treatises. London, 1648, I, § XXXVII). Подчеркнем, что фраза Уорра частично цитирована в части: Ch.Hill в: Puritanism and Revolution. London: Seeker and War­ burg, 1958. P. 78. 29 См. В особенности LilburnJ. The Just Mans Justification. Lon­ don, 1646. P. 11—13; см. также: A Discourse betwixt John Lilburne, close prisoner in the Tower of London, and Mr. Hugh Peters. London, 1649; Englands Birth-right Justified against all arbitrary usurpation. London, 1645; Regall Tyrannie Discovered. London, 1647; Englands New Chains Discovered. London, 1648; Большая часть памфлетов левеллеров собрана в книге: Haller W, Davies G., eds. — The Levellers Tracts 1647—1653. New York: Columbia University Press, 1944. 30 Вильгельм Завоеватель и его последователи «made Dukes, Earles, Barrons and Lords of their fellow Robbers, Rogues and Thieves» (Regall Tyrannie..., op.cit., p. 86). Неверно приписывать этот памфлет Дж. Лилберну; Р. Овертон, вероятно, участвовал в его редактировании. 31 Наиболее известные тексты диггеров, к которым М. Фуко мог здесь обращаться, представляют собой два анонимных манифеста: Light Shining in Buckinghamshire, s. 1,1648; More Light Shining in Buck­ inghamshire, s. 1,1649. См. также: Winstanley G. et al. To his Excellency the Lord Fairfax and the Counsell of Warre the brotherly request of those that are called Diggers sheweth. London, 1650; Winstanley G Fire in the Bush. London, 1650; The Law of Freedom in a Platform, or True Magis­ tracy Restored. London, 1652 (см. Sabine G.H., ed. The Works of Gerrard Winstanley, with an appendix of documents relating to the Digger Movement. Ithaca; New York: Cornell University Press, 1941). 9 Мишель Фуко Лекция от 11 февраля 1976 г. Рассказ о началах. — Троянский миф. —Наследство Фран­ ции. — «Франко-Галлия». —Нашествие, история и государ­ ственное право. — Национальный дуализм. — Знание госу­ даря. — «Государство Франция» Буленвилье. — Суд, правление и знание знати. — Новый субъект истории. — История и конституция. Я хочу начать с легенды, которая имела хождение во Франции с начала или почти с начала средневековья и вплоть до Ренессанса, то есть с истории французов, произошедших от фран­ ков, и франков, ведущих происхождение от троянцев, которые под водительством короля Франка, сына Приама, покинули Трою в момент пожара города и сначала нашли прибежище на бере­ гах Дуная, затем в Германии на берегах Рейна, а в итоге обрели или, скорее, создали свою родину, Францию. Я не ставлю своей целью установить, что могла означать в средние века эта ле­ генда или какова роль, которую она сыграла во время круго­ светного путешествия и основания родины. Я хочу просто за­ даться вопросом: не удивительно ли, что эта легенда могла быть воспринята, могла иметь хождение в эпоху Ренессанса.1 Удив­ ление вызывает совсем не фантастический характер династий или обозначенных в ней исторических фактов, а скорее то, что, по существу, из этой легенды полностью выпали Рим и Галлия, Галлия, которая сначала была врагом Рима, захватывала Ита­ лию и осаждала Рим; выпала также Галлия, когда она стала римской колонией, выпали Цезарь и имперский Рим. И следо­ вательно, выпала вся римская литература, которая между тем была хорошо известна в ту эпоху. 130 Я думаю, что можно понять исключение Рима из троян­ ской легенды только в том случае, если отказаться рассматри­ вать этот рассказ о началах как попытку создания истории, ко­ торая могла бы быть включена в старые представления. Мне кажется, что этот дискурс имеет другое, точное назначение, а именно, его цель не столько рассказать о прошлом или о на­ чалах, сколько заявить о праве, праве власти: по сути — это урок государственного права. В качестве такового эта легенда, я думаю, и имела хождение. И именно в силу этого Рим в ней отсутствует. Но он в ней также присутствует в своего рода рас­ щепленной, смещенной, связанной форме: Рим есть, но в ка­ честве зеркала и образа. В самом деле, сказать, что франки, так же как римляне, были беглецами из Трои, что Франция представляет другую ветвь троянской линии по отношению к римской ветви, значило высказать два или три политически и юридически важных положения. Утверждение, согласно которому франки, как и римляне, были беглецами из Трои, предназначено прежде всего заявить, что после исчезновения римского государства (олицетворявшего в конечном счете одного из братьев, причем самого старшего) другие братья, младшие, естественно, оказываются его наслед­ никами, как это оговорено даже в обычном гражданском пра­ ве. В силу естественного и признанного всеми права Франция таким образом оказывается наследницей империи. Это озна­ чает две вещи. Прежде всего, что король Франции в отноше­ нии своих подданных наследует те права и полномочия, какие имел римский император: верховная власть короля Франции оказывается подобна верховной власти римского императора. Право короля — это римское право. И троянская легенда по­ могает представить в образах тот принцип, который был сфор­ мулирован в средние века, в частности Бутийе, когда он гово­ рил, что король Франции является императором в своем королевстве.2 Вы понимаете, что это важный тезис, так как в целом речь идет об историко-мифическом обосновании разви­ тия на протяжении всего средневековья королевской власти, ко­ торая создавала себя по образу Римской Imperium, восстанавли­ вая имперские права, систематизированные в эпоху Юстиниана. Но сказать, что Франция — наследница империи, значит так­ же сказать, что Франция как кузина Рима имеет равные с ним 131 права. Это означает, что Франция не зависит от мировой мо­ нархии, которая пожелала бы восстановить Римскую империю. Франция имеет также все имперские права, как и все другие потомки Римской империи; у нее такой же имперский харак­ тер, что и у немецкой империи; она вовсе не должна подчи­ няться германским Цезарям. Никакая вассальная зависимость не может привязать ее к монархии Габсбургов и, следователь­ но, включить ее в великие планы мировой монархии, суще­ ствовавших в то время у Габсбургов. Вот почему в этих усло­ виях Рим должен был быть исключен. Но нужно было также исключить римскую Галлию, Галлию Цезаря и колонизации, так как никоим образом нельзя было допустить, чтобы Галлия и наследники галлов изображались вечно зависимыми от импе­ рии. И также было нужно, чтобы были исключены франкские нашествия, так как они разорвали внутреннюю связь с Римской империей. Но идея внутренней непрерывности Римской Imperium вплоть до французской монархии исключала связан­ ный с нашествиями разрыв. Независимость Франции от Им­ перии, от ее наследников (и в особенности, от мировой монар­ хии Габсбургов) требовала, чтобы исчезло подчинение Франции Древнему Риму; нужно было, значит, чтобы римская Галлия исчезла; иначе говоря, Франция должна была стать другим Римом, не зависимым от Рима, но все же Римом. Ко­ ролевский абсолютизм был для Франции значим так же, как и имперская власть в самом Риме. Вот, грубо говоря, пред­ назначение уроков по государственному праву, которое мож­ но обнаружить за процессами возрождения или поддержания троянской мифологии вплоть до позднего Ренессанса, в ту же самую эпоху, когда римские тексты о Галлии, римской Галлии, были хорошо известны. Иногда говорят, что именно религиозные войны позволи­ ли перевернуть эти старые мифологии (они, как я думаю, пред­ ставляли собой урок государственного права) и в первый раз ввели тему, названную позже Огюстеном Тьерри «нацио­ нальным дуализмом»,3 тему о двух чуждых друг другу груп­ пах, которые составляют постоянную основу государства; но я не думаю, однако, чтобы это было абсолютно верно. Когда говорят, что религиозные войны позволили осознать нацио­ нальный дуализм, то имеют в виду текст Франсуа Хотмана 132 «Франко-Галлия»,4 датированный 1573 г., сам заголовок кото­ рого как будто указывает, что автор думал именно о таком дуа­ лизме. В действительности Хотман в своем тексте воспроизво­ дит германский тезис, распространенный в империи Габсбургов и в основном эквивалентный чтимой во Франции троянской ле­ генде, он был, так сказать, ее визави. В этом германском тезисе, который формулировался несколько раз, и в частности неким Беатом Ренанусом, говорилось следующее: «Мы не римляне, мы немцы, германцы. Однако по причине имперской формы, которую мы унаследовали, мы являемся естественными и юри­ дическими преемниками Рима. Захватившие Галлию франки, как и мы, германцы. Когда они захватили Галлию, они остави­ ли свою родную Германию; но, с одной стороны, поскольку они были германцами, они и остаются германцами. Они живут, сле­ довательно, внутри нашей Imperium; а так как, с другой сторо­ ны, они захватили и оккупировали Галлию, победили галлов, они, естественно, олицетворяют на этой завоеванной и колони­ зованной земле Imperium, имперскую власть, которой они неиз­ бежно облечены как германцы. Следовательно, Галлия, галль­ ская земля, теперь Франция в силу двух причин — в силу права завоевания и победы и в силу германского происхождения фран­ ков — должна быть зависима от мировой монархии Габсбур­ гов5, подчинена ей». Именно этот тезис забавно и до некоторой степени есте­ ственно переймет и приспособит для Франции Франсуа Хот­ ман в 1573 г. Начиная с этого момента и по крайней мере до начала XVII века он будет иметь значительный успех. Хотман перенимает немецкий тезис и говорит: «Действительно, фран­ ки, завоевавшие в определенный момент Галлию и создавшие новую монархию, не являются троянцами; это германцы. Они победили римлян и изгнали их.». Это почти буквальное вос­ производство германского тезиса Ренануса. Я говорю «почти», ибо существует все же фундаментальное различие: Хотман не говорит, что франки победили галлов; он говорит, что после длительной войны они победили римлян.6 Тезис Хотмана, конечно, важен, так как он вводит осново­ полагающую тему нашествия (которая является крестом для юристов и мраком для королей) почти в то же время, когда она появляется в Англии, нашествия, в ходе которого одни госу133 дарства исчезают, а другие появляются. Именно вокруг этой темы будут происходить все юридически-политические деба­ ты. Отныне и по причине этой фундаментальной прерывности становится очевидно, что больше нельзя считать главной фун­ кцией государственного права обеспечение непрерывного ха­ рактера генеалогии королей и их власти. Отныне главной для государственного права станет проблема, которую один из по­ следователей Хотмана, Этьен Паскье, назовет «другой после­ довательностью»7, то есть проблема, связанная с ситуацией, когда одно государство сменяет другое. Что происходит и что это значит для государственного права и для власти королей, когда одно государство сменяется другим не по закону не­ уничтожимой непрерывности, когда государства рождаются, достигают могущества, затем угасают и в конечном счете целиком исчезают? Хотман фактически поставил эту пробле­ му — но я не думаю, что он поставил другую, совершенно отличную от проблемы о циклической природе и непрочности государств, — проблему двух чуждых* наций внутри одного го­ сударства. Впрочем, ни один из авторов, живших во времена религиозных войн, не принял идею о дуализме —расы, проис­ хождения, нации, — пронизывавшем монархию. Это было не­ возможно, потому что, с одной стороны, приверженцы един­ ственной религии, которые явно выдвигали принцип «одна вера, один закон, один король», не могли требовать религиоз­ ного единства, принимая положение о внутреннем дуализме нации; с другой стороны, те, кто, напротив, требовали воз­ можности религиозного выбора, свободы совести, могли сде­ лать свой тезис приемлемым только при условии следующей оговорки: «Ни свобода совести, ни возможность религиозно­ го выбора, ни даже существование двух религий внутри нации не могут ни в коем случае подрывать единство государства. Единство государства не затрагивается свободой совести». Та­ ким образом, принималось ли положение о религиозном един­ стве или, напротив, положение о свободе совести, но тезис о един­ стве государства укреплялся на протяжении всего периода религиозных войн. * В рукописи вместо «проблемы двух чуждых наций» значится «проблемы о том, что во Франции были две чуждые нации». 134 Когда Хотман излагал свою версию истории, он имел в виду совсем другое. Он хотел предложить юридическую модель управления, противоположную тому римскому абсолютизму, который стремилась восстановить французская монархия. Ис­ тория о германском нашествии была для него просто спосо­ бом сказать: «Нет, неправда, король Франции не имеет права олицетворять в отношении своих подданных Imperium рим­ ского типа.». Хотман не решал проблемы разделения двух раз­ личных элементов в народе; перед ним стояла задача внутрен­ него ограничения монархической власти.8 Этим определяется его способ изложения фабулы, когда он говорит: «Вначале гал­ лы и германцы были фактически братскими народами. Они поселились в двух соседних регионах, по одну и другую сто­ рону Рейна. Значит, не произойдет никакого иностранного на­ шествия, когда германцы придут в Галлию. В действительнос­ ти они придут к нам в любом случае как братья.9 Но тогда кто же был чужим для галлов? Чужие — это римляне, которые путем нашествия и войны (описанной Цезарем10) навязали по­ литический режим абсолютизма; они, иностранцы, установи­ ли нечто чужое даже для Галлии: Римскую Imperium. Галлы веками сопротивлялись, но безуспешно. Именно их германские братья в IV и V веках начали, в интересах галльских братьев, освободительную войну. И германцы пришли не как завоева­ тели, а как братский народ, помогающий своим братьям осво­ бодиться от римских завоевателей.11». И вот римляне изгнаны; галлы освобождены; они составляют одну и ту же нацию вме­ сте с германскими братьями, устройство и основные законы которой — как начинают говорить юристы той эпохи — явля­ ются законами германского общества. Это означает: суверен­ ность народа, который регулярно собирается на Марсовом поле или на майских сборах; суверенность народа, который избира­ ет короля по своему желанию и смещает его, если это необходи­ мо; суверенность народа, который управляется только магистра­ тами, обладающими лишь временными и четко определенными советом функциями. И именно это германское устройство раз­ рушили позднее короли, выстраивая тот абсолютизм, образ­ цом которого была французская монархия XVI века.12 Таким образом, в изложенной Хотманом версии истории речь вовсе не идет об установлении факта дуализма. Напротив, в ней очень 135 сильно подчеркивается германо-французское, франко-галль­ ское, франко-гальенское, как он говорит, единство. Речь идет об обосновании глубокого единства и в то же время об изложе­ нии в своеобразной форме истории существующего в настоя­ щем раздвоения. Ясно, что захватчики римляне, о которых го­ ворит Хотман, это перенесенный в прошлое эквивалент папского Рима и его духовенства. Братские германские освободители — это, очевидно, реформированная религия, пришедшая с другого берега Рейна; единство королевства при суверенности народа — это политический проект конституционной монархии, поддержан­ ный многочисленными протестантскими группами той эпохи. Дискурс Хотмана важен, потому что он особым способом, который вскоре станет определяющим, увязывает проект огра­ ничения королевского абсолютизма с обнаружением в прошлом определенной исторической модели, которая фиксировала в тот момент взаимные права короля и его народа и которая в после­ дующем была забыта и искажена. В дискурсе Хотмана, я ду­ маю, представлен вовсе не дуализм, а та связь, которая начиная с XVI века будет существовать между ограничением права мо­ нархии, утверждением некой прошлой модели власти и революцией с целью нового утверждения основополагающей и забытой конституции. Этот германский тезис был в исходном пункте протестантским по происхождению. Но фактически он очень быстро начал циркулировать не только в протестантских кругах, но и в католических, начиная с момента, когда, напро­ тив, католики (это произошло в царствование Генриха III и осо­ бенно в период завоевания власти Генрихом IV) стали стре­ миться к ограничению королевской власти и резко выступили против королевского абсолютизма. Так что этот германский тезис протестантского происхождения можно обнаружить у ка­ толических историков, вроде Жана Тийе, Жана Серреса13 и т. д. Начиная с конца первой трети XVII века этот тезис станет объектом усилий, направленных если не на обесценивание его, то, по крайней мере, на выпячивание его германского проис­ хождения, германского элемента в нем, со всем тем, что он имел неприемлемого для монархической власти, неприемлемого вдвойне: в том, что касается отправления власти и принципов государственного права; а также в том, что касается отноше­ ния к европейской политике Ришелье и Людовика XIV 136 Использовались несколько приемов с целью обойти идею о германском происхождении Франции, особенно выделяются два: первый — возврат к троянскому мифу, который действи­ тельно был заново возрожден в середине XVII века; второй, получивший широкое распространение, это обращение к аб­ солютно новой теме, которая должна была вскоре стать основ­ ной. Это тема, которую я бы определил как радикальный «галлоцентризм». Галлы, которых Хотман описывал как основных партнеров в предыстории французской монархии, были своего рода инертной материей, субстратом: людьми побежденными, земли которых были оккупированы и которых нужно было ос­ вободить извне. Но с XVII века галлы начинают играть пер­ вую роль, становятся как бы двигателем истории. И в силу свое­ образного перевертывания полюсов и ценностей именно галлы оказываются первой, основной силой, а германцы, напротив, изображаются как ветвь галлов. Германцы — только эпизод в истории галлов. Этот тезис можно обнаружить у людей типа Одижье14 или Таро15 и т. д. Одижье говорит, например, что гал­ лы были предками всех народов Европы. Один король Галлии по имени Амбигат правил ею в такой период, когда она была полной изобилия страной, со столь многочисленным населе­ нием, что он был вынужден частично его уменьшить. Тогда он послал одного из своих племянников в Италию, а другого, по имени Сиговеж, в Германию. С этого момента, с этой своего рода экспансии и колонизации, галлы и французская нация ста­ новятся как бы матрицей для всех других народов Европы (и даже за ее пределами). Именно в силу этого, говорит Оди­ жье, французская нация имела «одно начало со всем тем, что было когда-либо ужасного, храброго и славного в мире, то есть с вандалами, готами, бургундами, англичанами, герулами, силингами, гуннами, гепидами, аланами, квадами, уронами, руфинами, тюрингцами, ломбардами, турками, татарами, перса­ ми и даже норманнами16». Таким образом, франки, которые в IV и V веках* захватили Галлию, были только потомками этой первоначальной Галлии; они были просто галлами, стремящимися вновь увидеть свою * В рукописи вместо «IV и V века» значится «V и VI века», что соответствует эпохе завоеваний. 137 страну. Перед ними не стояла задача освобождения порабощен­ ной Галлии и своих побежденных братьев. Они просто испы­ тывали глубокую ностальгию, а также желание извлечь пользу из процветающей галло-римской цивилизации. Вернулись ку­ зены, расточительные сыновья. Но вернувшись, они не нару­ шили укоренившееся в Галлии римское право, напротив, они его заново усвоили. Они поглотили римскую Галлию, или, вер­ нее, позволили себе быть поглощенными ею. Обращение Хлодвига — это проявление того, что древние галлы, ставшие гер­ манцами и франками, заново усвоили ценности, политическую и религиозную системы Римской империи. И если в пору воз­ вращения франки сражались, то не против галлов и даже не против римлян (ценности которых они переняли), а против бургундов и готов (которые были еретиками, как и арийцы) или против неверующих сарацинов. Именно против них они вели войну. И в виде компенсации воинам, сражавшимся про­ тив готов, бургундов и сарацин, короли выделили им фьефы. Таким образом, начало того, что в ту эпоху еще не называлось феодализмом, связано с войной. Описанная в этом духе история позволяла делать заклю­ чение об автохтонном характере галльского населения. Она позволяла также говорить о существовании естественных гра­ ниц Галлии — тех, которые были указаны Цезарем,17 — и оп­ ределяла также цели Ришелье и Людовика XIV в их внешней политике. В этой истории речь шла также о том, чтобы унич­ тожить не только всякое расовое различие, но и различие меж­ ду германским и римским правом. Нужно было показать, что германцы отказались от своего собственного права в пользу юри­ дически-политической системы римлян. И наконец, нужно было объяснить происхождение фьефов и прерогатив знати не глу­ бинными и архаическими правами самой знати, а просто волей короля, абсолютная власть которого предшествовала бы таким образом самой организации феодального строя. И последнее, нужно было обосновать французские претензии на мировую монархию. А так как Галлия была тем, что Тацит называл vagina nationum18 (пришедшая, кстати, из других мест, особенно из Гер­ мании), и так как Галлия была на деле матрицей для всех наций, кому должна была принадлежать мировая монархия, как не ко­ ролю, который унаследовал землю Галлии? 138 Конечно, у этой темы есть много вариаций, которые я опус­ каю. Если я и задержался на ней подольше, то потому, что хо­ тел соотнести ее с тем, что происходило в Англии в ту же эпо­ ху. Между тем, что говорилось в Англии о происхождении и основании английской монархии, и тем, что говорится в се­ редине XVII века об основании французской монархии, суще­ ствует, по крайней мере, один общий момент и в то же время большое различие. Общий момент — и он, я думаю, важен — состоит в том, что нашествие с его формами, мотивами, по­ следствиями становится исторической проблемой в той мере, в какой в него включается важная юридически-политическая цель: именно нашествие выявляет то, что составляет природу права, границы монархической власти; сам факт истории на­ шествия указывает на суть и назначение королевских советов, ассамблей, верховных судов; именно в связи с нашествием ста­ новится ясно, какой является знать, каковы ее права перед ли­ цом короля, королевских советов и народа. Короче, именно в связи с нашествием могли быть сформулированы сами прин­ ципы государственного права. В эпоху, когда Гроций, Пуфендорф, Гоббс искали в есте­ ственном праве принципы справедливого государственного устройства, началось, в дополнение и в противоположность этому, очень серьезное историческое исследование о происхож­ дении и законности действительно существующих прав — и именно один исторический факт или, если хотите, опреде­ ленный отрезок истории представлял самую сложную из всей истории Франции в юридическом и политическом отношени­ ях проблему. Говоря приблизительно, это период от Меровея до Карла Великого, с V по IX век, относительно которого не переставали утверждать (это повторяли с XVII века), что это был самый темный период. Темный? Может быть. Но опреде­ ленно наиболее привлекающий внимание. Во всяком случае, теперь — в первый раз, я думаю, — в область истории Фран­ ции, которая до тех пор предназначалась для установления не­ прерывности власти королевской Imperium и повествовала только об истории троянцев и франков, входят новые персо­ нажи, появляются новые тексты и новые проблемы: из персо­ нажей это Меровей, Хлодвиг, Карл Мартелл, Карл Великий, Пепин; тексты Грегуара из Тура,19 картулярии Карла Великого. 139 Появляются обычаи: Марсово поле, майские ассамблеи, риту­ ал величания королей и т. д. Появляются события вроде креще­ ния Хлодвига, битвы при Пуатье, коронования Карла Великого; или исторические анекдоты наподобие истории о суассонской вазе, где выведен король Хлодвиг, который сначала отрекается от своих притязаний перед лицом своих воинов, а затем мстит за это. Все это создает новый исторический пейзаж, новую систе­ му отсчета, которая осознается лишь постольку, поскольку су­ ществует очень сильная связь между этим новым материалом и политическими дискуссиями о государственном праве. Фак­ тически история и государственное право тесно связаны. Проблемы, поставленные государственным правом, и структу­ рирование истории имеют глубинную связь, к тому же выра­ жение «история и государственное право» будет закреплено вплоть до конца XVIII века. Если посмотреть, как фактически много позже XVIII века, даже в XX веке обучают истории, по­ смотреть на преподавание истории, то можно увидеть, что рас­ сказывают именно о государственном праве. Я не знаю, како­ вы школьные учебники в настоящее время, но еще не так давно история Франции начиналась с истории галлов. И фраза «наши предки, галлы» (которая заставляла смеяться, так как обучали алжирцев, африканцев) в некотором смысле очень точная. Ска­ зать «наши предки, галлы», значит в основном сформулиро­ вать положение, которое имеет определенный смысл в теории конституционного права и для проблем, поставленных госу­ дарственным правом. Когда детально описывают битву при Пуатье, это также имеет очень точный смысл в той мере, в какой на деле война шла не между франками и галлами, а между фран­ ками, галлами и захватчиками, принадлежащими к другой расе, исповедующими другую религию, что позволяет связать проис­ хождение феодализма с чем-то другим, а не с внутренним конф­ ликтом между франками и галлами. И история суассонской вазы, которая, я думаю, вошла во все исторические учебники и кото­ рую, может быть, и теперь еще рассказывают, была действитель­ но одной из наиболее изучаемых на протяжении всего XVIII века. История суассонской вазы — это история одной из проблем кон­ ституционного права: проблемы о том, какими были на деле права короля по отношению к правам его воинов и в известных 140 случаях знати (в той мере, в какой эти воины составляют основу дворянства)? Тогда думали, что изучали историю; но в XIX ве­ ке и все еще в XX учебники истории были фактически учебни­ ками государственного права. Под видом исторических сюже­ тов изучали государственное и конституционное право. Итак, пункт первый: появление во Франции новой области истории, которая, впрочем, очень похожа (что касается ее ма­ териала) на то, что открылось в истории Англии, когда в связи с проблемой монархии вновь оказалась актуальной тема на­ шествия. Но при сравнении с Англией обнаруживается глубо­ кое отличие. Если в Англии завоевание и расовый дуализм нормандцы\саксы всегда были важным моментом рассмотре­ ния истории, во Франции вплоть до конца XVII века не было никакой гетерогенности нации и вся система легендарного родства между галлами и троянцами, затем между галлами и германцами, затем между галлами и римлянами и т. д. позво­ ляла обеспечить непрерывность в передаче власти и беспроб­ лемную гомогенность нации. Однако именно представление об этой гомогенности будет разбито в конце XVII века и не вслед­ ствие появления другого, замещающего первое или несходного с ним теоретического или теоретико-мифологического постро­ ения, о котором я только что рассказывал, а вследствие дис­ курса, я думаю, абсолютно нового по своим функциям, объек­ там, следствиям. Не гражданские или социальные войны, не религиозные войны эпохи Ренессанса, не конфликты Фронды вызвали по­ явление темы национального дуализма в качестве своего отра­ жения или порождения; ее пробудил один конфликт, одна, по видимости, второстепенная проблема, что-то, характеризуемое в целом как арьергардная борьба, но не являющаяся таковой — вы, я думаю, это увидите, — и именно она позволила осмыс­ лить два капитальных вопроса, еще не вписанных ни в исто­ рию, ни в государственное право. Это, с одной стороны, воп­ рос о том, составляет ли действительно основу государства война враждебных групп, с другой — вопрос, может ли поли­ тическая власть рассматриваться одновременно как продукт этой войны, как до некоторой степени ее арбитр, но чаще всего как орудие, как то, что извлекает прибыль из этой войны, является в ней элементом пристрастным и действующим в пользу одной 141 из сторон. Это проблема точная и ограниченная, но все же су­ щественная, именно исходя из нее, как я думаю, и был опро­ вергнут скрытый тезис о гомогенности общества (который на­ столько был распространен, что его даже не нужно было формулировать). Но как? А при опоре на то, что я назвал поли­ тической педагогикой: что должен знать государь, откуда и от кого должен он черпать свое знание; кто полномочен консти­ туировать его знание? Если говорить конкретно, речь идет про­ сто об известном воспитании герцога Бургундии, вы знаете, что оно поставило много проблем в силу целой кучи причин (я не имею в виду только его элементарное ученичество, так как он был уже взрослым, когда происходили события, о кото­ рых я собираюсь вам рассказать). Речь идет о совокупности знаний о государстве, правительстве, стране, необходимых для того, кто после смерти Людовика XIV будет призван управ­ лять этим государством, правительством и страной. Речь, та­ ким образом, идет не о Телемахе™, а об огромном обзоре госу­ дарства Франция, который Людовик XIV заказал своей администрации и своим управителям для внука, герцога Бур­ гундии, который должен был стать его наследником. Об обзоре Франции (общее исследование ее положения, экономики, ин­ ститутов, обычаев), необходимом для короля, чтобы он смог править. Итак, Людовик XIV требует составления обзоров от своих управляющих. Через несколько месяцев они были собраны и объединены. Окружение герцога Бургундии, которое состав­ ляло ядро благородной оппозиции, состояло из знати, упре­ кавшей Людовика XIV в том, что он подорвал ее экономиче­ скую силу и политическую власть, получает этот обзор и поручает Буленвилье подготовить его для представления герцогу Бур­ гундии, уменьшить его, ибо он был огромным, и затем дать ему толкование, интерпретацию, расшифровать его. Буленви­ лье действительно делает выборку, сокращает эти огромные обзоры и резюмирует их в двух больших томах. Наконец, он письменно формулирует представление, сопровождая его неко­ торым числом критических соображений и речью: сопровожде­ ние было необходимо для этого огромного административного труда по описанию и анализу государства. Его речь довольно любопытна, так как в ней, с целью прояснения современного 142 положения Франции,21 дается описание прежнего управления Францией вплоть до Гуго Капета. В своей речи Буленвилье — как и те, кто за ним следо­ вал,22 — стремится выдвинуть тезисы, благоприятные для зна­ ти. В этом духе критикуется продажа должностей, неблагопри­ ятная для обедневшего дворянства; выражается протест против лишения его права юрисдикции и связанной с этим выгоды; содержится требование участия знати в королевском совете; подвергается критике роль интендантов в управлении провин­ ций. Но особенно в тексте Буленвилье и во всем начинании, связанном с повторной обработкой обзоров, представленных королю, выражается протест против того, что предназначен­ ное для короля, а затем для принца знание сфабриковано са­ мим административным аппаратом. Это протест против того, чтобы знание короля о своих подданных было полностью за­ хвачено, оккупировано, предписано, определено как знание го­ сударства о себе самом. Проблема состоит в том, должно ли знание короля о своем королевстве и о своих подданных быть изоморфно знанию государства о государстве? Должны ли не­ обходимые для функционирования административной монар­ хии знания о бюрократии, налогах, экономике, о судебном ус­ тройстве быть преподнесены принцу в виде совокупности данной ему информации, на основании которой он будет уп­ равлять? Короче, проблема в том, что администрация, боль­ шой административный аппарат, который создал король в рам­ ках монархии, был своеобразно спаян с государем, составлял с ним одно целое, так как по причине свойственной ему произ­ вольной и безграничной воли администрация целиком находи­ лась в его руках и в его распоряжении, поэтому она не могла ему сопротивляться. Но, добровольно или вынужденно, госу­ дарь должен составлять целое с администрацией, быть спаян­ ным с ней в силу понимания, что администрация нужна ему для ознакомления его с положением в обществе. Администрация позволяет королю подчинить страну его безграничной воле. Но и наоборот, администрация управляет королем в силу каче­ ства и природы навязываемого ему знания. Я думаю, что мишенью Буленвилье и тех, кто его окружал в ту эпоху, — как и целью его последователей в середине XVIII века (вроде графа дю Бюа-Нансэ23) или Монтлозье24 143 (его проблема будет более сложна, так как он выступит в начале Реставрации против имперской администрации), — настоящей мишенью этих историков, связанных с дворянской реакцией, был механизм знание-власть, который начиная с XVII века связыва­ ет административный аппарат с государственным абсолютиз­ мом. Я думаю, что все происходило почти так, как если бы обнищавшая, частично удаленная от власти знать выбрала пер­ вой целью своего наступления и контрнаступления не столько прямое и непосредственное возвращение себе властных пол­ номочий и не столько возвращение своих богатств (что было, конечно, определенно недостижимо), а обретение важной роли в системе власти, чем она во все времена пренебрегала, даже когда была могущественна: на ее месте оказались церковь, клер­ ки, магистраты, затем буржуазия, администраторы, даже фи­ нансисты. Позицией, необходимой для того, чтобы во всех от­ ношениях вновь занять первое место, стратегической целью дворянства, зафиксированной Буленвилье, условием для вся­ кого рода компенсаций не была, как говорили на дворцовом языке, «милость государя». Теперь надлежало завоевать и за­ нять место в сфере королевского знания или определенного знания, общего для короля и дворянства: скрытого знания о взаимосвязи короля и дворянства. Речь шла о том, чтобы про­ будить необдуманно растраченную память дворянства и тща­ тельно, может быть из злобы, похороненные воспоминания монарха и таким путем восстановить подлинное знание для короля, знание, которое будет правильной основой для спра­ ведливого управления. Таким образом, имелось в виду контр­ знание, работа с целью проведения абсолютно новых истори­ ческих исследований. Я говорю о контрзнании, потому что это новое знание и новые методы получения королевского знания означали для Буленвилье и его последователей отри­ цание двух видов ученого знания, двух аспектов (и, может быть, также двух фаз) административного знания. В тот пери­ од большим врагом нового знания, с помощью которого знать хотела вмешаться в подготовку знания для королей, было юри­ дическое знание, его нужно было устранить: его носителями были трибунал, прокурор, юрисконсульт и судейские секрета­ ри. Это знание дворяне, конечно, ненавидели, так как именно с его помощью они были пойманы в ловушку, из-за непонятных 144 им хитросплетений лишены своих владений и прав юрисдик­ ции, а затем и имущества. Но особенно они ненавидели это знание за то, что оно было своего рода кругообразным, отсы­ лало от знания к знанию. Когда король с целью узнать свои права запрашивает секретарей суда и юрисконсульта, какой ответ он может получить, если не ответ, выражающий точку зрения судьи и прокурора, которых сам же король и создал; поэтому неудивительно, что он от них получает восхваления своей власти (которые впрочем, может быть, маскируют хит­ рые злоупотребления властью со стороны прокуроров, судей­ ских секретарей и т. п.)? Во всяком случае это кругообразное знание. В нем король может увидеть лишь образ своего соб­ ственного абсолютизма, оно вновь убеждает его в правильно­ сти осуществленных им в отношении дворянства узурпации, хотя и облаченных в правовую форму. Именно против знания судейских секретарей дворянство выдвигало вперед другую форму знания, историю. Его харак­ терной чертой станет выход за пределы права, проникновение за право, в щели права; оно больше не будет тем, чем было до сих пор, то есть данным в образах, драматизированным раз­ вертыванием государственного права. Оно, напротив, попыта­ ется свести государственное право к исторической основе, включить его институты в более древнюю систему других, более глубоких, более торжественных, более существенных обязательств. В этом знании речь пойдет о значении истори­ ческой справедливости в противовес знанию судейских секре­ тарей, от которого король не может получить ничего, кроме вос­ хваления собственного абсолютизма (то есть снова и все еще восхваления Рима). Нужно было в обход истории права пробу­ дить неписанные обязательства, формы преданности, которые, конечно, не основывались на документе и тексте. Нужно было оживить забытые обещания и вспомнить кровь, пролитую дво­ рянством за короля. Нужно было также определить саму систе­ му права — в ее наиболее законных институтах, в самых ясных и наиболее известных указах — как результат всех беззаконий, несправедливостей, злоупотреблений, экспроприации, измен, нарушений верности, совершенных королевской властью в от­ ношении дворянства, а также судейскими крючкотворами, ко­ торые узурпировали одновременно власть дворянства, а, может 10 Мишель Фуко 145 быть, даже не осознавая этого, и королевскую власть. Таким образом, история права должна была стать разоблачением из­ мен и всех связанных с первыми вторичных измен. В этой ис­ тории, которая даже по форме должна была противостоять зна­ нию, исходящему от судейских крючкотворов, следовало открыть глаза государю на неизвестные ему узурпации и вос­ становить в его памяти силы и связи, которые он сам заинтере­ сован был забыть и заставил забыть других. В противовес зна­ нию крючкотворов, которое постоянно отсылает от одной действительности к другой, от власти к власти, от текста зако­ на к воле короля и наоборот, история должна была стать ору­ жием дворянства, униженного, подвергшегося измене; исто­ рия в ее глубоко антиюридической форме должна будет раскрыть оборотную сторону письменных документов, воскресить в па­ мяти все старые обычаи и вывести на свет то, что скрывало явно чужое знание. Вот первый крупный противник того истори­ ческого знания, которого пыталась отбросить знать, чтобы за­ няться формированием королевского знания. Другим крупным противником было уже не знание судей или судейских секретарей, а знание интендантов: теперь ата­ ковалась не канцелярия суда, а контора. Это знание дворяне также ненавидели. И в силу аналогичных причин, так как имен­ но знание интендантов позволило урезать богатства и власть благородных. Это знание также могло ослепить короля и вве­ сти его в заблуждение, поскольку именно благодаря ему ко­ роль мог поддержать свою силу, достигнуть повиновения, обес­ печить сбор налогов и т. д. Оно было административным, преимущественно экономическим, количественным знанием об известных или скрытых богатствах, о допустимых налогах, полезных сборах. В противовес знанию интендантов и кон­ тор, дворяне хотели выдвинуть другую форму знания: на этот раз историю богатств, а не экономическую историю, то есть историю перемещения богатств, лихоимства, воровства, мо­ шенничества, злоупотреблений, обнищания, упадка. Следо­ вательно, историю, которая минует проблему производства богатств, а сосредоточивается на показе того, как на основе разорения, долгов, противозаконного накопления составлялось фактически богатство, которое в конечном счете было результа­ том бесчестных операций, совершенных королем вместе с бур146 жуазией. Таким образом, в противовес анализу богатств исто­ рия должна была описывать способы, с помощью которых бла­ городные были разорены в бесконечных войнах; а также спо­ собы, на основе которых церковь хитростью завладела землями и доходами; и те, которыми буржуазия опутала знать долгами; и те, какими королевский фиск урезал доходы дворянства, и т. д. Два названных больших дискурса — принадлежащих су­ дейским секретарям и интендантам, суду и конторе, которым должна была противостоять история, созданная знатью, — имели разную хронологию: в силу этого борьба против юри­ дического знания была более мощной, активной и интенсив­ ной в эпоху Буленвилье, то есть между концом XVII и началом XVIII века, борьба против экономического знания, конечно, стала гораздо более резкой в середине XVIII века, в эпоху физиокра­ тов (они станут самым важным противником для дю БюаНансэ25). В любом случае, шла ли речь о знании интендантов, управленцев, об экономическом знании или о знании юриди­ ческом, лежавшем в основе деятельности судов и трибуналов, под сомнение ставилось знание, которое создавалось государ­ ством о государстве, ему на смену должна была прийти другая форма знания, история. Но история чего? До тех пор существовала история, которую власть расска­ зывала о себе самой: власть создавала историю власти. Теперь же история, выдвигавшаяся дворянством в противовес дискурсу государства о государстве, власти о власти, призвана была из­ менить само назначение исторического знания. Разрушается — и это важно — отношение между рассказом об истории, с од­ ной стороны, и практикой власти, ее ритуальным укреплени­ ем, образным представлением государственного права — с дру­ гой. Вместе с Буленвилье, вместе с дискурсом реакционного дворянства конца XVII века появляется новый субъект исто­ рии. Это означает две вещи. Во-первых, появляется новый субъект, говорящий от своего имени: некто другой берет слово в истории, рассказывает ее; некто другой говорит «я» и «мы», когда излагает историю; некто другой ведет рассказ о своей собственной истории; некто другой заново оценивает прошлое, события, нрава, несправедливости, поражения и победы, ста­ вя в центр себя самого и свою судьбу. Итак, мы фиксируем изменение говорящего об истории субъекта, но одновременно 147 происходит и модификация самого объекта рассказа, его пред­ мета, темы, то есть модификация первого, предшествующего, более глубокого элемента, которая позволяет определить зано­ во права, институты, монархию и саму территорию. Короче, начинают говорить о развитии того, что лежит глубже госу­ дарства, что пробивается сквозь право и является более древ­ ним и глубоким, чем государственные институты. Но что представляет собой новый субъект истории, тот, кто говорит в ней, и тот, о ком ведется исторический рассказ, субъект, появляющийся в момент, когда отодвигают в сторону админи­ стративный или исторический дискурс государства о государ­ стве? Он представляет собой «общество», как его назвал один историк той эпохи: общество, понятое как ассоциация, груп­ па, совокупность индивидов с общим статусом, общими нра­ вами, обычаями и даже особым законом. И это общество, ко­ торое берет слово в истории и о котором рассказывает история, согласно словарю той эпохи обозначается словом «нация». В ту эпоху нация не была тем, что определялось бы един­ ством территорий или некоторой политической морфологией, или системой зависимостей в какой-нибудь Imperium. Нация существовала без границ, без определенной политической си­ стемы и без государства. Нация находилась по ту сторону гра­ ниц и институтов. Такова нация или, скорее, нации, то есть объединения, общества, группы людей, индивидов, сообща имеющих один статус, одинаковые нравы, обычаи, определен­ ный общий закон, понятый, скорее, как продиктованная стату­ сом норма поведения, а не как государственный закон. Имен­ но об этих группах должна была поставить вопрос история. И именно они, то есть нации, хотят теперь взять слово в исто­ рии. Дворянство — это нация перед лицом других наций, су­ ществующих в государстве и противостоящих друг другу. Именно из этого понятия нации вырастет известная револю­ ционная проблема нации; именно с ней, конечно, будут связа­ ны фундаментальные проблемы национализма XIX века; имен­ но на ее основе возникнет понятие расы; и наконец, на ней будет основываться понятие класса. Вместе с новым субъектом истории — субъектом, говоря­ щим в истории, и субъектом, о котором говорит история, — появляется, конечно, также вся новая морфология исторического 148 знания, получающего теперь новую область объектов, новую точку отсчета, когда внимание обращено не просто на темные до того процессы, но и на факты, в целом отброшенные. Под­ нимаются на поверхность в качестве первостепенной истори­ ческой тематики все смутные процессы, происходящие на уров­ не столкновения групп, происходящие ниже государственного уровня и сквозь его законы. Это темная история союзов, сопер­ ничества групп, замаскированных или искаженных интересов, история нарушения прав, перемещения состояний; история пре­ данности и измен; история расходов, вымогательства, долгов, мошенничества, забвения, невежества и т. д. В то же время это знание, направленность которого состоит не в ритуальной под­ держке основных действий власти, а, напротив, в систематиче­ ском обнаружении ее злобных намерений и воскрешении всего, что было забыто. Это метод постоянного разоблачения злодейств в истории. Речь не идет больше об истории, прославляющей власть; это история ее низостей, злодейств, измен. Новый дискурс (имеющий нового субъекта и новую точку отсчета) сопровождается и новым, если можно так сказать, пафосом, целиком отличным от большого церемониального ритуала, неясно сопровождавшего еще исторический дискурс, когда речь шла об истории троянцев, германцев и т. д. Этот новый пафос направлен не на церемониальное укрепление вла­ сти, а на придание блеска тому течению мысли, которое разви­ вают в основном во Франции правые: для него характерны, вопервых, почти эротическая страсть к историческому знанию; во-вторых, систематическое разрушение интерпретированного разума; в-третьих, ожесточенность разоблачения; в-четвертых, наконец, использование истории как своего рода заговора про­ тив власти, атаки на нее, направленность ее на государствен­ ный переворот или удар по государству, на выступление про­ тив государства. Я не имею цели продемонстрировать то, что называется «ис­ торией идей». Я хотел не столько показать, как дворяне пред­ ставляли то ли свои требования, то ли свои несчастья с по­ мощью исторического дискурса, а как нарождался, формировал­ ся в связи с функционированием власти определенный инстру­ мент борьбы — во власти и против власти; таким инструментом служило знание, новое знание (или, во всяком случае, частично 149 новое), то есть новая форма истории. Обращение к такого рода истории должно было в основном служить клином, который дворянство пыталось вбить между знанием суверена и адми­ нистративным знанием; история была нужна для того, чтобы оторвать абсолютную волю суверена от абсолютно покорной ему администрации. Такой исторический дискурс, старая исто­ рия галлов и германцев, длинный рассказ о Хлодвиге и Карле Великом были не столько песней о прежних свободах, сколько должны были служить целям отстранения административного знания и административной власти, быть инструментами борь­ бы против абсолютизма. Вот почему такой тип дискурса — дворянского и реакционного происхождения — был востребо­ ван прежде всего во многих его формально конфликтующих модификациях каждый раз, когда какая-либо политическая группа в силу тех или иных причин стремилась к критике един­ ства власти и знания в системе абсолютного государства адми­ нистративной монархии. И вот почему, естественно, один и тот же тип дискурса (одинаковый вплоть до формулировок) мож­ но встретить и у правых, и у левых, у представителей дворян­ ской реакции или в революционных текстах до и после 1789 г. Я процитирую только один текст о королевской несправедли­ вости, о злодеяниях и изменах короля: «Как ты думаешь, — говорит автор, адресуясь к Людовику XVI, — какого наказания заслуживает человек, столь жестокий, неудачливый наследник кучи награбленного? Думаешь ли ты, что божеский закон не действителен для тебя? Или ты больше, чем человек, так что все должно служить твоей славе и для твоего удовлетворения? Кто ты? Если ты не Бог, то ты чудовище!». Это не слова Мара­ та, они принадлежит графу дю Бюа-Нансэ, который писал Людовику XVI в 1778 г.26 И они были в точности воспроизве­ дены революционерами десять лет спустя. Понятно, почему новый тип исторического знания, новый тип дискурса столь эффективно играет главную политическую роль в критике единства власти и знания в административной монархии, но и королевская власть не могла не пытаться в свою очередь взять этот дискурс под свой контроль. Так же как этот дискурс переходил от правых к левым, от дворянской реакции к революционному буржуазному проекту, таким же образом и ко­ ролевская власть стремилась его присвоить или контролировать. 150 Можно видеть, как начиная с 1760 г. королевская власть пыта­ ется организовать историческое знание, что доказывает его политическую ценность, важность заложенного в нем поли­ тического смысла, пытается в некотором роде включить его в свою игру знания и власти, поместить его между админист­ ративной властью и формирующимся на ее основе знанием. Именно в силу этого начиная с 1760 г. появляются институ­ ты, которые можно, вообще говоря, считать своего рода ми­ нистерством истории. В 1760 г. создается Библиотека фи­ нансов, призванная обеспечить всем министрам его вели­ чества необходимые документы, сведения и разъяснения; в 1763 г. появляется Хранилище хартий [вольностей] для тех, кто хотел бы изучать историю Франции и ее государствен­ ное право. Наконец, эти два института были в 1781 г. объеди­ нены в Библиотеку — характерны термины — законодательства, администрации, истории и государственного права. В сопровождающем это постановление тексте говорилось о том, что библиотека предназначалась министрам его величе­ ства, администраторам, ученым и юрисконсультам, которым выполняемую по поручению канцлера или хранителя печатей работу, полезную для законодательства, истории и общества, будут оплачивать из средств его величества.27 Созданное министерство истории имело главу, ЯкобаНиколя Моро, и именно он, вместе со многими другими, собрал множество28 средневековых и более ранних документов, над которыми в начале XIX века смогут работать историки вроде Огюстена Тьерри и Гизо. Как бы то ни было, в эпоху появле­ ния этого института — настоящего министерства истории — его назначение было довольно ясным: в момент, когда полити­ ческие столкновения XVIII века отражались в историческом дискурсе, когда, если говорить точнее и глубже, историческое знание стало политическим оружием в борьбе против знания административного типа, обслуживавшего абсолютную монар­ хию, последняя хотела им овладеть. Если хотите, создание министерства истории появилось как уступка, первое скрытое признание королем того, что существует исторический мате­ риал, на основе которого можно формулировать основные за­ коны королевства. Это уже первое скрытое согласие, за десять лет до Генеральных Штатов, на своего рода конституцию. 151 И к тому же именно на основе собранных материалов будут за­ думаны и в 1789 г. организованы Генеральные Штаты: такова первая уступка королевской власти, ее первое скрытое призна­ ние, что что-то может стать между властью и ее администраци­ ей, таковыми будут конституция, основные законы, представи­ тельство народа и т. д.; но это также внедрение исторического знания, принявшего авторитарный характер, именно туда, где его хотели видеть противники абсолютизма: оно должно было занять место между властью и административными знанием и практикой. И именно между государем и администрацией обо­ сновалось министерство истории, чтобы установить своеобраз­ ную связь, заставить историю участвовать в игре монархиче­ ской власти и ее администрации. Министерство истории, находясь между королем и его администрацией, должно было контролировать непрерывность монархической традиции. Вот то немногое, что я хотел рассказать о новом типе исто­ рического знания. Я постараюсь затем рассмотреть, как, отправ­ ляясь от этого знания и с его помощью, появляется борьба меж­ ду нациями, то, что должно стать расовой борьбой и борьбой классов. Примечания 'Начиная с «Historia Francorum» Псевдо-Фредегэра (727 г.) до «Франсиады» Ронсара (1572 г.) известны, по крайней мере, пятьде­ сят вариантов легенды о троянском происхождении франков. Или М. Фуко имеет в виду эту традицию, или он опирается на определен­ ный текст, о котором говорит О. Тьерри в «Рассказах о временах Меровингов», которым предшествуют «Замечания по истории Франции», Париж, 1840, то есть на «Великие Хроники Сэн-Дени», написанные во второй половине XII века и опубликованные Поленом Пари в 1836 г.; переиздано Жаном Виаром в 1920 г. Можно прочитать боль­ шую часть из этих рассказов у дона М. Буке: «Сборник историй о Галлии и Франции». Париж, 1739—1752. Т. II, III. 2 «Знайте, что он император в своем королевстве, что он может делать все, поскольку ему принадлежит имперское право» (Бутийе Ж. Сельская Сумма, или Большой Свод уложений гражданской практи­ ки [XIV века]. Брюгге, 1479). Этот текст цитирует О. Тьерри в своих «Замечаниях об истории Фрации». 152 3 0 . Тьерри. Там же. С. 41 (французское издание 1868 г.). Hotman F. Franco-Gallia. Genevae, 1573 (французский перевод: La Gaule française. Cologne, 1574; переиздано: La Gaule française. Paris: Fayard, 1981). 5 См.: Beati Rhenani Rerum Germanicarum libri très. Basiliae, 1531. Нужно между тем обратиться к изданию Ульма 1693 г., чтобы найти в комментарии и замечаниях, сделанных членами Имперской исто­ рической коллегии, генеалогию и прославление «Europae Corona» Габсбургов (см.: Beati Rhenani libri très Institutionum Rerum Germanicarum nov-antiquarum, historico-geographicarum, juxta primarium Collegi Historici Imperialis scopum illustratarum. Ulmae, 1693, в особенности с. 569—600. См. также комментарии в добавлении к страсбургскому изданию: Argentoratii, 1610). 6 См.: Hotman F. Franco-Gallia. Op. cit.,chap. IV: «De ortuFrancorum, qui Gallia occupata, eius nomen in Franciam vel Francogalliam mutarunt» (P. 40—52, издание 1576 г.). 7 Pasquier Ε. Recherches de la France. Paris, 1560—1567. 3 vol. Паскье был учеником Хотмана. 8 «Semper reges Franci habuerunt [...] non tyrannos, aut carnefices: sed libertatis suae custodes, praefectos, tutores sibi constituerunt» (Hotman F. Franco-Gallia. Ed. citée, p. 54). 9 Ibid.P.62. 10 Cesar Jules. Commentarii de bello gallico. См. в особенности кни­ ги VI, VII, VIII. 11 Hotman F. Franco-Gallia. Ed. citée, p. 55—62. 12 Ibid. P. 65 sq. Здесь Хотман описывает, в частности, «непре­ рывность власти общественного совета», сохранявшейся даже при смене династий. n Jean du Fillet. Mémoires et Recherches. Rouen, 1578; Recueil des Roys de France. Paris, 1580; Remonstrance ou Advertissement à la noblesse tant du parti du Roy que des rebelles. Paris, 1585. Jean de Serres. Mémoires de la troisième guerre civile, et des derniers troubles de la France. Paris, 1570; Inventaire général de l'histoire de France. Paris, 1597. 14 Audigier P. De l'origine des François et de leur empire. Paris, 1676. 15 Tarault J.-E. Annales de France, avec les alliances, généalogies, conquêtes, fondations ecclésiastiques et civiles en l'un et l'autre empire et dans les royaumes étrangers, depuis Pharamond jusqu'au roi Louis treizième. Paris, 1635. 16 Audigier Ρ De l'origine des François..., op. cit., p. 3. 17 См.: César. De bello gallico. Liv. I, 1. 18 В действительности это епископ Рагвальдсон на совете в Бо­ лонье в 1434 г. в связи с вопросом о «месте появления человеческого А 153 рода» указывает на Скандинавию как первоначальную колыбель чело­ вечества, основываясь на хронике Джорданиса VI века: «Нас igitur Scandza insula quasi officina gentium aut certe velut vaginanationum [...] Gothi quondam memorantur egressi» (De origine actibusque Getarum в: Monumenta Germaniae Historica, Auctorum antiquissimorum tomi V, pars I, Berolini, 1882, p. 53—138, citation p. 60). По этому вопросу начнутся широкие дебаты после открытия текста Тацита: De origine et situ Germaniae, изданного в 1472 г. 19 Grégoire de Tours. Historia Francorum (579—592). Paris, 1512. 20 Фенелон. Приключения Телемаха. 21 Речь идет о тексте: «Государство Франция, в котором можно найти все, что касается церковного управления, армии, юстиции, ком­ мерции, мануфактур, численности населения, и вообще все то, что может быть связано с основой этой монархии; извлечение из отче­ тов, выполненных интендантами королевства по приказу короля Людовика XIV, по просьбе герцога Бургундии, отца ныне царствую­ щего Людовика XV. С историческими описаниями прежнего правле­ ния этой монархии вплоть до Гуго Капета, написанными графом де Буленвилье». Лондон, 1727, 2 тома ин-фолио. На следующий год выходит третий том с названием «Государство Франция, содержа­ щий XIV текстов о старых парламентах Франции, с историей этого королевства с начала монархии и вплоть до Карла VIII. Добавлены "Мемуары", представленные герцогу Орлеанскому». Лондон, 1728. 22 М. Фуко делает намек на исторические труды Буленвилье, трак­ тующие о французских политических институтах. Речь особенно идет о «Мемуарах о дворянстве французского королевства, написанных графом де Буленвилье» (1719 г.) (отрывки опубликованы в работах: DevyverA. Le Sang épuré. Les préjugés de race chez les gentilhommes français de Г Ancien Régime. Bruxelles: Editions de l'Université, 1973. P. 500—548); Mémoire pour la noblesse de France contre les Ducs et Paris. S. 1., 1717; Mémoires présentés à Mgr. le duc d'Orléans, Régent de France. La Haye; Amsterdam, 1727; Histoire de l'ancien gouvernement de la France avec quatorze lettres historiques sur les Parlements ou États Généraux. La Haye; Amsterdam, 1727,3 vol. (переизданная и изменен­ ная версия «Мемуаров»); Traité sur l'origine et les droits de la noblesse (1700) в: Continuation des mémoires de littérature et d'histoire. Paris, 1730. T. IX. P. 3—106 (переиздано с многочисленными изменениями под названием: Essais sur la noblesse contenant une dissertation sur son ori­ gine et abaissement, par le feu M. le comte de Boulainvilliers , avec des notes historiques, critiques et politiques. Amsterdam, 1732); Abrégé chronologique de l'histoire de France. Paris, 1733,3 vol.; Histoire des anciens Parlemens de France ou États Généraux du royaume. London, 1737. 154 23 Среди работ исторического характера графа дю Бюа-Нансэ см.: Les Origines ou l'Ancien Gouvernement de la France, de l'Italie, de l'Allemagne. Paris, 1757; Histoire ancienne des peuples de l'Europe. Paris, 1772, 12 vol.; Éléments de la politique, ou Recherche sur les vrais principes de l'économie sociale. Londres, 1773; Les Maximes du gouvernement monarchique pour servir de suite aux éléments de la politique. Londres, 1778. 24 Труды исторического характера графа Монтлозье очень много­ численны. Мы ограничимся указанием на те, которые имеют отно­ шение к проблеме, затронутой М. Фуко в данной лекции: De la mo­ narchie française depuis son établissement jusqu'à nos jours. Paris, 1814, 3 vol.; Mémoires sur la Révolution française, le Consulat, l'Empire, la Restauration et les principaux événements qui l'ont suivie. Paris, 1830. О Монтлозье см. ниже лекцию от 10 марта. 25 См.: Buat-Nancay L.G., comte. Remarques d'un Français, ou Examen impartial du livre de M. Necker sur les finances. Genève, 1785. 26 Buat-Nancay L.G., comte. Les Maximes du gouvernement monarchique..., op. cit., t. II, p. 286—287. 27 По этому вопросу см.: MoreauJ.-N. Plan des travaux littéraires ordonnés par Sa Majesté pour la recherche, la collection et l'emploi des monuments de l'histoire et du droit public de la monarchie française. Paris, 1782. 28 См.: Moreau J.-N. Principes de morale, de politique et de droit public puisés dans l'histoire de notre monarchie, ou Discours sur l'histoire de France. Paris, 1777—1789, 21 vol. Лекция от 18 февраля 1976 г. Нация и нации. — Римское завоевание. — Величие и паде­ ние римлян. — О свободе германцев по Буленвилье. — Суассонская ваза. — Истоки феодального строя. — Церковь, право, государственный язык. — Три вывода Буленвилье о войне: закон истории и закон природы; военные инсти­ туты; подсчет сил. — Замечания о войне. В последний раз я пытался показать, что в связи с дво­ рянской реакцией произошло не то чтобы изобретение исто­ рического дискурса, а скорее расщепление предшествующего исторического дискурса, функцией которого до того было — как говорил Петрарка1 — возносить хвалу Риму; который до того сосредоточивался внутри дискурса государства о себе са­ мом и должен был демонстрировать право государства, пока­ зывать основы верховной власти, излагать ее непрерывную ге­ неалогию и иллюстрировать с помощью образов героев, рассказов о подвигах, династиях обоснованность государствен­ ного права. Расщепление истории, ориентированной на хвалу Рима, происходило в конце XVII и в начале XVIII века двумя способами. С одной стороны, через обращение к факту наше­ ствия, его воскрешения — к нему обращалась уже протестант­ ская историография в XVI веке, видевшая в нем довод против королевского абсолютизма. Итак, вспоминают о нашествии; вводится при этом большой временной разрыв: нашествие гер­ манцев в V—VI веках это отход от права, момент распада го­ сударственного права, момент, когда германские орды кла­ дут конец римскому абсолютизму. С другой стороны, через обозначение принципиально иного разрыва— по-моему, 156 более важного, — который состоял в появлении нового субъек­ та истории, нового в двойном смысле, поскольку, во-первых, речь идет о новой области объектов исторического рассказа, и, во-вторых, поскольку появляется новый говорящий в истории субъект. Теперь уже не государство говорит о себе самом, дру­ гой говорит о себе, другой говорит в истории и становится объектом собственного исторического рассказа, и таким но­ вым субъектом является нация. Конечно, нация, понимаемая в широком смысле слова. Я постараюсь к этому вернуться, по­ скольку именно из понятия нации проистекают, происходят такие понятия, как национальность, раса, класс. В XVIII веке оно рассматривалось еще в очень широком смысле. Правда, в «Энциклопедии» можно найти, я бы сказал, эта­ тистское определение нации, потому что энциклопедисты выд­ вигали четыре критерия, при удовлетворении которых только и может быть употреблено понятие нации.2 Во-первых, нация предполагает великое множество людей; во-вторых, эти люди должны жить в определенной стране; в-третьих, страна долж­ на иметь четкие границы; в-четвертых, это множество людей, живущих внутри определенных границ, должно подчиняться одним законам и одному правительству. Здесь мы имеем опре­ деление, своего рода прикрепление нации: с одной стороны, к государственным границам, с другой — к самой форме госу­ дарства. Я думаю, что это определение полемическое и ведет если не к отрицанию, то, по крайней мере, к исключению су­ ществовавшего в тот момент более широкого понимания на­ ции, которое можно встретить в текстах, написанных как дво­ рянами, так и представителями буржуазии, в рамках такого понимания и дворянство составляло нацию, и буржуазия так­ же составляла нацию. Все это приобретет важное значение во время революции, что особенно видно в тексте Сийеса о третьем сословии3, который я попытаюсь прокомментировать. Но такое смутное, расплывчатое, изменчивое понятие нации, идея нации, не привязанной к границам, а, напротив, представляющей массу индивидов, которые передвигаются от одной границы к другой, пересекают государства, существуют как бы под государством на своего рода инфрагосударственном уровне, можно встретить еще на протяжении XIX века у Опостена Тьерри,4 у Гизо5 и т. д. 157 Итак, есть новый субъект истории, и я попытаюсь пока­ зать, как и почему именно дворянство ввело в большую этатист­ скую структуру исторического дискурса взрывной принцип нации, понятой как субъект—объект новой истории. Но что такое новая история, в чем она состояла, как она смогла утвер­ диться с начала XVIII века? Я думаю, что причина, по которой именно в дискурсе французского дворянства появилось новое представление об истории, станет ясна, если сравнить этот дискурс с тем, который обозначился в XVII веке, за век или почти за век до того — в Англии. Представители парламентской и народной оппозиции в Анг­ лии между концом XVI и началом XVII века в основном решали относительно простую проблему. Они хотели показать, что в английской монархии были две противоположные системы пра­ ва и в то же время две нации. С одной стороны, система права нормандской нации: она предполагала определенное единство аристократии и монархии. Эта нация основывалась на системе права, навязанной насильственным вторжением и предполагав­ шей абсолютизм. Итак, монархия и аристократия (право абсо­ лютистского типа, связанное с нашествием). Задача оппози­ ции состояла в том, чтобы в противовес указанному праву утвердить другое, саксонское право: право фундаментальных свобод, которое одновременно и выступало и как право наибо­ лее древних обитателей страны, и как право, требуемое самы­ ми бедными, во всяком случае не теми, кто принадлежал к ко­ ролевской семье или к семьям аристократов. Итак, были две большие системы права, и нужно было выдвинуть вперед са­ мое древнее и самое либеральное право в противовес более новому праву, которое пришло вместе с нашествием и означа­ ло абсолютизм. Это была простая проблема. Проблема французского дворянства век спустя, в конце XVII и в начале XVIII века, была, очевидно, гораздо сложнее, так как нужно было бороться на два фронта: с одной стороны, против монархии и совершенной ею узурпации власти, с дру­ гой — против третьего сословия, которое на деле использова­ ло абсолютную монархию, чтобы ради своей выгоды вести наступление на права дворянства. Итак, борьба шла на два фронта, ее нельзя было вести одинаково на обоих фронтах. В борьбе с монархическим абсолютизмом дворянство должно 158 было отстаивать фундаментальные свободы, которые бы вы­ ражали права германского или франкского народа, завоевав­ шего в определенный момент Галлию. Против монархии нуж­ но было выдвигать свободы. Но против третьего сословия, наоборот, нужно было отстаивать безграничные права, воз­ никновение которых обязано нашествию. То есть, с одной сто­ роны — против третьего сословия — нужно быть своего рода абсолютным победителем, права которого не ограничены; с другой стороны — против монархии — нужно было под­ держивать почти конституционное право основных свобод. Отсюда сложность проблемы и, я думаю, отсюда значитель­ но более разработанный характер анализа, например у Булен­ вилье, если его сравнить с тем, который встречался на не­ сколько десятилетий раньше. Я собираюсь рассмотреть Буленвилье в качестве примера, но речь идет о целой группе, целом созвездии историков дво­ рянства, которые начали создавать свои теории во второй по­ ловине XVII века ( например, граф д'Эстэн6 в 1660—1670 гг.), и так шло вплоть до графа дю Бюа-Нансэ7, в крайнем случае, вплоть до графа Монтлозье,8 в периоды революции, империи и реставрации. Роль Буленвилье важна, так как именно он пы­ тался переписать обзоры интендантов, сделанные для герцога Бургундии, и он поэтому может служить точкой отсчета и об­ щим контуром, по которому можно пока судить обо всех.9 Как Буленвилье осуществлял свой анализ? Первый вопрос: что встречают франки, когда они проникают в Галлию? Очевидно, не ту утерянную родину, в которую они хотели бы вернуться по причине ее богатства и цивилизации (так говорилось в ста­ ром историко-легендарном рассказе XVII века, согласно кото­ рому франки, то есть галлы, давно покинувшие свою родину, захотели в какой-то момент вернуться). Галлия, которую опи­ сывает Буленвилье, вовсе не была счастливой страной, почти Аркадией, которая забыла насилие Цезаря в счастливом слия­ нии вновь обретенного единства. По Буленвилье, пришедшие в Галлию франки находят завоеванную страну. Это означает, что римский абсолютизм, основанное римлянами королевское или имперское право в Галлии вовсе не было акклиматизировано, принято, признано и не составляло единого целого со страной и народом. Это право было следствием завоевания, Галлия была 159 порабощена. Царившее в ней право вовсе не представляло со­ бой права суверенного народа, оно было результатом господ­ ства. Сам механизм господства поддерживался во все время римской оккупации, которую Буленвилье пытается очертить, выделяя определенные фазы. Прежде всего, входя в Галлию, римляне хотели, конеч­ но, разоружить военную аристократию, которая была един­ ственной, реально противостоящей им силой; они хотели также принизить дворянство экономически и политически, что происходило одновременно (или, во всяком случае, в связи) с искусственным возвышением низов общества, которым льсти­ ла, считает Буленвилье, идея равенства. То есть с помощью приема, свойственного всем формам деспотизма (подобное про­ исходило в Римской республике, начиная с Мария и вплоть до Цезаря), заставляли низшие слои верить в то, что немножко больше равенства в их пользу даст гораздо больше свободы для всех. Фактически, благодаря «эгалитаризации» достигает­ ся деспотическое правление. Таким же образом римляне сде­ лали галльское общество эгалитарным, унижая дворянство, воз­ вышая низы народа, они смогли таким путем утвердить свой цезаризм. Эта первая фаза заканчивается во времена Калигу­ лы, когда систематически происходили убийства древних бла­ городных галлов, которые сопротивлялись римлянам и боро­ лись против вызванного их политикой унижения. В этой ситуации римляне создают тип знати, нужной им знати не во­ енной — сопротивляющейся им, — а административной, пред­ назначенной помогать им в организации римской Галлии и особенно во всех процессах, связанных с выкачиванием бо­ гатства из Галлии и созданием выгодной для них налоговой системы. Создается таким образом новое дворянство, дворян­ ство гражданское, юридическое, административное, которое отличали, во-первых, меткое, тонкое и мастерское применение на практике римского права, а во-вторых, знание языка рим­ лян. Именно благодаря знанию языка и правовой практике по­ явилось новое дворянство. Это описание опровергает старый миф XVII века о счаст­ ливой и идиллической римской Галлии. Подобное описание, очевидно, должно было сказать королю Франции: если вы тре­ буете римского абсолютизма, то фактически вы его требуете 160 не на основе изначального и важного для галльской земли пра­ ва, а на основе определенной и особой истории, правила кото­ рой не особо почтенны. Во всяком случае вы вписываетесь в механизм порабощения. И к тому же тот римский абсолю­ тизм, который был насажден с помощью определенных меха­ низмов господства, в конечном счете был опрокинут, сметен, побежден германцами — и не столько в силу случайного воен­ ного поражения, сколько в силу своей неизбежной внутренней деградации. Именно здесь начинается вторая часть анализа Буленвилье, где он анализирует реальные последствия римского господства над Галлией. Войдя в Галлию, германцы (или фран­ ки) нашли там завоеванную территорию, которая и представ­ ляла военную основу Галлии.* Теперь римляне не имели ника­ кой возможности защитить Галлию от нашествий с другого берега Рейна. И они — так как больше не было дворянства — в целях защиты оккупированной ими галльской земли были вынуждены обратиться к наемникам, то есть к людям, кото­ рые сражались не за себя и не за свою землю, а за деньги. Су­ ществование наемной армии, конечно, означало огромные на­ логи. В Галлии нужно было изыскивать не только наемников, но и средства, чтобы платить им. Это имело два следствия. Во-первых, значительное увеличение денежных налогов. Во-вто­ рых, повышение ценности денег, или еще, как сказали бы се­ годня, девальвация. Отсюда вырастает двойственный феномен: с одной стороны, деньги теряют в стоимости по причине де­ вальвации, и притом, что любопытно, они становятся все более и более редкими. Отсутствие денег должно было повлечь за­ медление в делах и общее обеднение. Именно в ситуации ката­ строфического разорения смогло осуществиться или, скорее, стало возможным франкское нашествие. Беззащитность Галлии перед завоевателями франками была связана с разорением стра­ ны, причиной которого стали наемные армии. Я позже вернусь к этому типу анализа. Но уже сейчас мож­ но отметить интересное отличие анализа Буленвилье от ана­ лиза другого типа, который встречается на несколько десятков * В рукописи нет фразы «которая представляла военную основу Галлии»; вместо нее значится «нашли страну, разоренную абсолю­ тизмом». 11 Мишель Фуко 161 лет ранее, когда, по существу, был поставлен вопрос о госу­ дарственном праве, состоящий в следующем: сохраняется ли на деле даже после франкского нашествия римский абсолю­ тизм с его системой права? Законно или нет уничтожили франки римский тип верховной власти? Так в общих чертах ставилась историческая проблема в XVII веке. Для Буленвилье она зак­ лючалась уже не в том, остается или не остается право, закон­ но ли одно право заменяет собой другое. Теперь решаются со­ всем другие проблемы. Речь уже не идет о законности римского или франкского режима. Теперь ставится вопрос о внутрен­ них причинах поражения, то есть о том, что римское правле­ ние (законное или нет, в конечном счете это неважно) имело логически абсурдного или политически противоречивого. Так формируется знаменитая проблема о причинах величия и па­ дения римлян, которой суждено было стать одним из больших штампов исторической и политической литературы XVIII века10 и которую после Буленвилье очень четко сформулирует Мон­ тескье. и Именно это ускорит появление анализа экономическополитического типа, тогда как до того существовала лишь про­ блема обхода права, изменения права, смены абсолютистского права на право германского типа, представляющего совсем дру­ гую правовую модель. Именно проблема причин упадка рим­ лян становится определяющей для нового типа исторического анализа. Вот что можно сказать о первой совокупности иссле­ дований Буленвилье. Я немного схематизирую, но это для того, чтобы продвигаться чуть быстрее. Вслед за проблемой Галлии и римлян я рассмотрю, осно­ вываясь на исследованиях Буленвилье, другую проблему или группу проблем, касающихся франков: кем были вошедшие в Галлию франки? Это проблема, обратная той, о которой я толь­ ко что говорил: теперь рассматривался вопрос, в чем состояла сила этих некультурных, варварских, относительно немного­ численных людей и как они смогли так успешно войти в Галлию и разрушить самую огромную из известных до того в истории империй? Итак, речь теперь идет о том, чтобы показать силу фран­ ков и слабость римлян. Сила франков заключалась прежде всего в том, что они использовали военную аристократию, без кото­ рой римляне хотели обойтись. Франкское общество было цели­ ком организовано вокруг воинов, которые, несмотря на то что 162 владеют крепостными (или в любом случае зависящими от них людьми), единственно и составляли по сути франкский народ, так как все германские народы состояли в основном из Leute, leudes\ все они были воинами и прямой противоположностью наемникам. Германские воины — это военная аристократия, они подчиняются власти короля, обязанность которого, одна­ ко, заключается только в урегулировании споров или юриди­ ческих проблем в мирный период. Короли — просто граждан­ ские должностные лица и ничего больше. Сверх того, короли избирались с общего согласия всех воинов, этой военной ари­ стократии. Только во время войны, когда нужна сильная орга­ низация и единая власть, избирают вождя, власть которого под­ чиняется совсем другим принципам и является абсолютной. Военный вождь не обязательно становится королем граждан­ ского общества, но в некоторых случаях он мог им быть. Напри­ мер, Хлодвиг — фигура [...] исторически важная — был снача­ ла гражданским судьей, должностным лицом, избранным для урегулирования разногласий, а затем стал также военным вож­ дем. Во всяком случае, в германском обществе власть минималь­ на, по крайней мере во время мира, а вследствие этого свобода максимальна. Но, что такое свобода военной аристократии? Она совсем не тождественна независимости, это не та свобода, в силу ко­ торой уважают других. Свобода германских воинов в большой степени была свободой эгоизма, алчности, она выражалась в склонности к сражениям, завоеваниям, грабежам. Она не была свободой толерантности и равенства всех; она могла проявлять­ ся только в форме господства. Это не свобода уважения, а сво­ бода свирепости. И когда один из последователей Буленвилье, Фрере, проделает этимологический анализ слова «франк» (название германского племени, завоевавшего Галлию), он за­ явит, что оно вовсе не означает «свободный» в современном смысле, а означает «свирепый», ferox. Слово «франк» во всех смыслах имеет точно такие же коннотации, что и латинское слово ferox, говорит Фрере, коннотации и благоприятные и неблагоприятные. Оно означает «гордый, смелый, спеси­ вый, жестокий12». И именно так складывается известный * Народ, люди, люд {нем.) {прим. перев.). 163 внушительный портрет «варвара», который затем можно бу­ дет встретить в конце XIX века, и понятно у Ницше, у которого свобода эквивалентна свирепости, вкусу к власти и определенной жадности, неспособности служить, но посто­ янной готовности порабощать. «Нравы грубые и жестокие, не­ нависть к римскому народу, языку и обычаям римлян. Люби­ тель свободы, храбрый, переменчивый, неверный, жадный до наживы, нетерпеливый, беспокойный'3»* и т. д.: вот какие эпи­ теты используют Буленвилье и его последователи для описа­ ния нового знатного белокурого варвара, который с помощью их текстов торжественно входит в европейскую историю, вер­ нее, в европейскую историографию. Такой портрет свирепых белокурых германцев позволяет объяснить прежде всего, почему, войдя в Галлию, франкские воины могли и обязательно должны были отвергнуть всякое сближение с галло-римлянами, в особенности всякое подчи­ нение имперскому праву. Они были слишком свободны, я хочу сказать, слишком горды, надменны и т. д., чтобы допустить превращение военного вождя в суверена в римском понятии. Будучи свободны, были и слишком жадны до завоеваний и гос­ подства, и поэтому каждый из них стремился лично овладеть куском земли галлов. Так что король, [...] бывший их военным вождем, не стал в результате победы франков собственником земли Галлии, а каждый из воинов непосредственно сам вос­ пользовался плодами победы и завоевания; он закрепил за собой часть земли Галлии. Это отдаленное — я опускаю все сложные детали в анализе Буленвилье — начало феодализма. Каждый реально завладел куском земли; король имел в соб­ ственности только свою землю, у него, следовательно, не было никакого права, подобного праву римской верховной власти, на всю землю Галлии. Таким образом, оказавшись независи­ мыми индивидуальными собственниками, франки не имели никакой причины признать над собой власть короля, который мог бы быть в некотором роде наследником римских импера­ торов. Именно здесь начинается история суассонской вазы или, скорее, пока еще историография суассонской вазы. В чем эта * Этот отрывок в рукописи взят в кавычки. 164 история? Вы с ней, конечно, знакомы по школьным учебникам. Это изобретение Буленвилье, его предшественников и последо­ вателей. Они возбудили в Грегуаре де Тур интерес к этой исто­ рии, которая затем станет одним из общих мест в бесконечных исторических дискуссиях. Когда после, я не знаю какой, бит­ вы14 Хлодвиг распределял добычу или, точнее, председатель­ ствовал в качестве представителя гражданской власти при рас­ пределении добычи, то, как известно, по поводу одной вазы он сказал: «Я хочу ее!», тогда поднялся один воин и сказал: «Ты не имеешь права на эту вазу, будучи королем ты должен разделять добычу с другими. Ты не имеешь никакого права на преиму­ щество, ты не имеешь никакого первого и абсолютного права на то, что добыто в войне. Добытое в войне должно распреде­ ляться между всеми победителями, и король не имеет преиму­ щества.». Вот первый этап истории суассонской вазы. Потом нужно будет вспомнить второй. Данное Буленвилье описание германской общности позво­ ляет понять, почему германцы были так упрямы в отказе от рим­ ской организации власти. Но оно позволяет также объяснить, как и почему завоевание густонаселенной и богатой Галлии столь бедным и малочисленным народом могло, вопреки всему, зак­ репиться. Здесь также интересно сопоставление с Англией. Нужно вспомнить, что англичане стояли перед такой же про­ блемой: как могло случиться, что шестьдесят тысяч норманд­ ских воинов смогли занять Англию и удержаться в ней? У Булен­ вилье та же проблема. Но вот как он ее решает. Он говорит: если франки смогли на деле удержаться в этой завоеванной стране, то потому, что они в виде предосторожности не только не пере­ давали оружие галлам, но и конфисковали имеющееся у них оружие, так что внутри страны оказалась изолированная, це­ ликом германская военная каста, совершенно отличная от дру­ гих слоев населения. Галлы больше не имели оружия, но зато им позволили реально заниматься своей землей, так как гер­ манцы или франки на деле не имели другого занятия, кроме войны. Одни, значит, сражаются, другие обрабатывают их зем­ ли. От них требуется только некоторая плата, которая позволи­ ла бы германцам выполнять их военную функцию. Это плата немалая, но между тем совсем не такая большая, какую взима­ ли римляне в виде налогов. Она гораздо меньшая и в количе165 ственном отношении, и более приемлемая по своей форме, ибо, когда римляне для содержания наемников требовали от кресть­ ян уплаты налога в денежной форме, крестьяне не могли этого выполнить. Теперь от них требовалась только уплата натурой, что было всегда выполнимо. Поэтому больше не было отчужде­ ния между галльскими крестьянами и кастой воинов. Таким образом возникает франкская Галлия, счастливая, стабильная, гораздо менее бедная, чем была римская Галлия в конце рим­ ской оккупации. Те и другие, галлы и франки — считает Буленвилье — будут счастливы в результате спокойного обладания тем, что они имели: франк плодами труда галлов, а последние безо­ пасностью, которую им обеспечивали франки. Это, как извест­ но, ядро того, что изобрел Буленвилье, то есть феодализм как историко-юридическую систему, характерную для европейских обществ начиная с VI, VII, VIII веков и почти до XV века. До Буленвилье система феодализма не выделялась ни историками, ни юристами. Именно благополучие военной касты, поддержи­ ваемой крестьянами и находящейся у них на содержании через натуральные выплаты, отличает юридическо-политическое един­ ство феодального общества. Третья совокупность анализируемых Буленвилье фактов, которые я хотел бы выделить особо в силу их важности, отно­ сится к вопросу о том, каким образом дворянство, утвердивша­ яся в Галлии военная аристократия, смогла в основном поте­ рять свою власть и богатство и оказаться в конечном счете в зависимости от монархической власти. Анализ Буленвилье вы­ глядит примерно так: вначале власть короля франков имела двой­ ственный характер, ее содержание и возможности определялись обстоятельствами, во время войны он был военным вождем. И только на время войны его власть была абсолютной. В то же время как глава гражданской власти он не обязательно должен был принадлежать к одной и той же династии: никакого права наследования; он был избираем. Однако этот суверен, этот гла­ ва, функции которого менялись соответственно двум типам обстоятельств, мало-помалу должен был стать постоянным монархом с наследственной и абсолютной властью, как в боль­ шинстве европейских монархий, и особенно, как известно, во французской. Как осуществилось это преобразование? Преж­ де всего, в силу самого факта завоевания, самого военного 166 успеха, по причине того, что малочисленная армия проникла в огромную и, как можно было предположить вначале, непокор­ ную страну. Поэтому кажется нормальным, что франкская ар­ мия оставалась в боевой готовности в только что оккупирован­ ной Галлии. И сразу военный вождь, избиравшийся только на время войны, в силу факта оккупации стал одновременно и во­ енным вождем, и гражданским главой. Значит, военная орга­ низация устанавливается в силу самого факта завоевания. Она устанавливается не без проблем, не без трудностей, не без протестов со стороны как раз франкских воинов, которые не соглашались с тем, чтобы военная диктатура продолжалась бы и в мирной обстановке. Так что король вынужден был для поддержания своей власти снова обратиться к наемникам, на­ бирая их среди галлов, которых необходимо было бы оставить безоружными, и за пределами страны. В любом случае воен­ ная аристократия оказалась таким образом загнана в угол между монархической властью, стремившейся к абсолютной власти, и галльским народом, который мало-помалу использовался мо­ нархией для поддержания ее абсолютной власти. Именно здесь начинается второй эпизод, связанный с суассонской вазой. Он происходит, когда Хлодвиг, который по­ мнил о запрете трогать эту вазу, производя военный смотр, уз­ нает воина, помешавшего ему присвоить означенную вазу. Тогда, взяв свой громадный меч, добрый Хлодвиг раскроил череп воину, повторяя: «Вспомни суассонскую вазу». Здесь перед нами ситуация, в которой тот, кто должен был быть только главой гражданской власти, применил военную силу для уре­ гулирования гражданского вопроса. Он использовал военный смотр, то есть форму, демонстрирующую абсолютный харак­ тер его власти, решая проблему исключительно гражданско­ го характера. Абсолютный монарх рождается в тот момент, когда военная форма власти и военная дисциплина применя­ ются к организации гражданского права. Итак, с одной стороны, гражданская власть обращается к галль­ скому народу с целью формирования отряда наемников, что было важно для обретения гражданской властью абсолютно­ го характера. С другой стороны, устанавливается еще более важный для нее союз между королевской властью и старой галльской аристократией. В ходе своего анализа Буленвилье 167 говорит следующее: когда пришли франки, какие слои галль­ ского населения в основном наиболее пострадали? Совсем не крестьяне (они, напротив, получили облегчение от замены де­ нежных налогов натуральными), а галльская аристократия, зем­ ли которой, понятно, были конфискованы германскими и франк­ скими воинами. Именно аристократия оказалась на деле экспроприирована. Она пострадала, и что она сделала? Ей ос­ тавалось одно пристанище, так как она не имела больше зе­ мель и так как римское государство исчезло; Церковь осталась для нее единственным кровом. Галльская аристократия укры­ лась в Церкви; она не только развила церковный аппарат, но с помощью церкви углубила, распространила свое влияние на народ с помощью введенной ею в оборот системы верований; также в церкви она развила свои познания в латинском языке и, в-третьих, она там посвящала свое время изучению римско­ го права, имевшему абсолютистскую форму. Поэтому есте­ ственно, что когда франкские суверены опирались, с одной стороны, на народ в борьбе против германской аристократии, а с другой стороны, основывали государство (или, во всяком случае, монархию) римского типа, то каких лучших союзни­ ков они могли найти, чем эти люди, имевшие столь сильное влияние на народ и благодаря знанию латинского языка столь хорошо знакомые с римским правом? И естественно, что имен­ но галльские аристократы, укрывшиеся в церкви, галльское дворянство становится союзником новых монархов в тот са­ мый момент, когда они стремились установить свою абсолют­ ную власть. Именно таким путем Церковь с ее латинским язы­ ком, римским правом, юридической практикой становится крупным союзником абсолютной монархии. Тут Буленвилье раскрывает важную роль того, что можно было бы назвать языком знаний, системой язык—знание. Он показы­ вает, как окольным путем осуществлялся, в обход военной ари­ стократии, союз между монархией и народом с помощью Церк­ ви, латинского языка и правовой практики. Латынь становится языком государства, знания и юриспруденции. И если дворян­ ство утратило свою власть, это произошло и потому, что оно принадлежало к другой языковой группе. Дворяне говорили на германских языках, они не знали латыни. Так что в тот мо­ мент, когда посредством королевских указов на латинском 168 языке утверждалась новая система права, они даже не пони­ мали, что происходило. Они понимали это настолько мало — и было так важно, чтобы они этого не понимали, — что цер­ ковь и король делали все возможное, чтобы дворяне остава­ лись невежественными. Буленвилье прослеживает всю исто­ рию воспитания дворян, показывая, что если церковь, например, так настаивала на жизни в потустороннем мире как единственном оправдании земного бытия, то она делала это с целью внушить хорошо воспитанным людям, что ничто из происходящего здесь не важно и что главное в их судьбе будет происходить по другую сторону жизни. И именно таким пу­ тем столь жадные к обладанию и господству германцы, эти столь привязанные к настоящему великие белокурые воины постепенно превратились в людей типа странников, крестонос­ цев, которые полностью пренебрегали тем, что происходило на их собственных землях и в их собственной стране, и оказа­ лись в результате лишены состояния и власти. Крестовые по­ ходы оцениваются Буленвилье как большая дорога, ведущая в потусторонний мир, как свидетельство, демонстрация того, что дворянство оказалось целиком повернуто к этому миру? Но что же происходило тут, то есть на их собственных землях? Король, церковь, старая галльская аристократия манипулиро­ вали законами, составленными на латыни, которые должны были в конечном счете лишить французскую аристократию ее собственных земель и прав. К чему же призывает Буленвилье? В основном — и это про­ ходит сквозь все его исследование — не к восстанию дворян­ ства, лишенного своих прав, как это было, например, в англий­ ской парламентской (а особенно народной) историографии XVII века. Буленвилье по сути призывает дворянство заново от­ крыть знание: обратиться к своей памяти, сознанию, использо­ вать знание и ученость. В первую очередь Буленвилье говорит дворянству: «Вы не восстановите власть, пока не обратитесь к знаниям, которых были лишены или, скорее, которыми вы ни­ когда не стремились овладеть. Ибо фактически вы всегда сра­ жались, не отдавая себе отчет в том, что начиная с некоторого момента настоящая битва, по крайней мере внутри общества, ведется не с помощью оружия, а на основе знания.». Наши пред­ ки, — пишет Буленвилье, — из капризного тщеславия игнори169 ровали то, кем они были. Они как бы подвергали забвению самих себя, что кажется результатом глупости или волшебства. Снова осознать себя, раскрыть истоки знания и памяти — оз­ начает разоблачить все мистификации истории. Только обретя самосознание, заново включившись в структуру знания, дворян­ ство сможет снова стать силой, стать субъектом истории. А стать исторической силой прежде всего означает осознать себя и вклю­ читься в систему знания. Вот некоторое число тем, выделенных мною в самых зна­ чительных работах Буленвилье, они, как мне кажется, вводят такой тип анализа, который становится явно определяющим для всех историко-политических анализов с XVIII века и до наших дней. В чем его значение? Прежде всего, в идее приори­ тета войны. Но поскольку приоритет, приписываемый войне в таких анализах, проявляется и в особой форме рассказа о вой­ не, я считаю чрезвычайно важным уяснить то значение, кото­ рое Буленвилье придавал такому рассказу. Дело в том, что для использования, как это делал Буленвилье, войны в качестве общей точки отсчета при анализе общества нужно дифферен­ цировать три последовательных или накладывающихся друг на друга положения, касающихся войны. Во-первых, он рас­ сматривает войну по отношению к праву; во-вторых, по отно­ шению к форме борьбы; в-третьих, по отношению к факту на­ шествия и связанному с ним факту восстания. Именно эти три положения, которые обеспечивают более широкий взгляд на войну, я хотел бы теперь немного рассмотреть. Первое, война рассматривается по отношению к праву и ос­ новам права. Ранее, в анализах французских протестантов XVI века, французских парламентариев XVII века и англий­ ских парламентариев той же эпохи, война представала как эпи­ зод разрыва, который ставит под вопрос право и опрокидывает его. Война — это проводник от одной системы права к другой. У Буленвилье война не играет такой роли, она не прерывает права. Фактически война целиком замещает право, даже есте­ ственное право, поскольку она делает его нереальным, абст­ рактным и в некотором роде фиктивным. В доказательство того, что война целиком замещает естественное право, так что оно оказывается теперь бесполезной абстракцией, Буленвилье при­ водит три положения; он проводит эту идею тремя способами. 170 Сначала историческим способом, когда он говорит: можно ис­ следовать историю как угодно, во всех направлениях и никоим образом в ней нельзя найти естественных прав. Историки ду­ мали, что открыли у саксов или у кельтов маленькую область, маленький остров естественного права, но это абсолютно лож­ но. Повсюду можно встретить либо войну, либо неравенство, которое выражает войну и насилие. Именно так галлы, напри­ мер, были разделены на аристократов и не-аристократов. У ми­ дян, персов также существовали аристократия и народ. Подоб­ ное деление, очевидно, означает, что за ним скрывается борьба, насилие и войны. И к тому же каждый раз, когда в обществе или государстве смягчаются различия между аристократией и народом, можно быть уверенным, что начался упадок госу­ дарства. Итак, повсюду неравенство, повсюду насилие, на кото­ ром основывается неравенство, повсюду войны. Нет обществ, которые могли бы существовать без своего рода воинственного напряжения между аристократией и массой народа. Затем Буленвилье проводит эту идею иначе. Он говорит: можно, конечно, представить некую первичную свободу, су­ ществующую до всякого господства, власти, до всякой войны, до всякого рабства, но эта свобода, которую можно предста­ вить между индивидами, не связанными никакими отноше­ ниями господства, эта свобода, при которой весь мир или все люди были бы равны в отношении друг друга, это единство свободы-равенства в действительности может быть только чем-то бессильным и бессодержательным. Ибо ... что такое свобода? Свобода, вероятно, не состоит в том, чтобы воздер­ живаться от покушения на свободу других, ибо в этот момент уже не будет свободы. В чем состоит свобода? Свобода состо­ ит в возможности взять, присвоить, использовать, приказы­ вать, добиваться послушания. Первый критерий свободы — это возможность лишать свободы других. Зачем была бы нуж­ на и в чем бы конкретно состояла свобода, если бы на деле не могли покушаться на свободу других? Это первое выражение свободы. Свобода для Буленвилье есть именно противополож­ ность равенству. Она осуществляется в различиях, в господ­ стве, в войне, во всей системе насильственных отношений. Свобода, которая не выражается неравенством сил, абстрактна, бессильна и слаба. 171 Отталкиваясь от этого, Буленвилье проводит в историче­ ском и теоретическом планах определенную идею. Он говорит (здесь я еще более упрощаю): допустим, что естественное право действительно существовало в определенный момент, осново­ полагающий для истории, право, на основе которого все люди были бы свободны и равны. Недостаток этой свободы состоит в том, что она является абстрактной, фиктивной, не имеет оп­ ределенного содержания, такая свобода обречена на исчезно­ вение при столкновении с исторической силой свободы, функ­ ционирующей как неравенство. И если правда, что в какой-то степени или в какой-то момент существовало нечто вроде есте­ ственной свободы, эгалитарной свободы естественного права, то такое право не могло бы сопротивляться закону истории, со­ гласно которому свобода крепка, сильна и полна, только если это свобода одних в ущерб другим, если есть общество, которое гарантирует существенное неравенство. Эгалитарный закон природы слаб по сравнению с не-эгалитарным законом общества. Поэтому нормально, что эгалитарный естественный закон уступил место, и бесповоротно, не-эг элитар­ ному историческому закону. Именно потому что естественное право было первоначальным, оно не было, как говорят юристы, основополагающим, а было вытеснено более значительной си­ лой истории. Исторический закон всегда сильнее, чем закон природы. Именно это подчеркивает Буленвилье, когда говорит, что история в конечном счете создала естественный закон анти­ тезы между свободой и равенством и что означенный закон го­ раздо сильнее того, который включен в систему, называемую естественным правом. Сила истории гораздо больше, чем сила природы: именно поэтому история полностью перекрывает при­ роду. Природа замолкает, когда начинает говорить история, в войне между историей и природой победу одерживает всегда история. Существует соотношение сил между природой и исто­ рией, и оно, определенно, в пользу истории. Таким образом, ес­ тественного права не существует или оно существует только как право побежденного: всегда имеется в истории значительный по величине побежденный, это «другой» (как галлы перед ли­ цом римлян, как галло-римляне перед лицом германцев). История, если хотите, это германизм по отношению к природе. Итак, первое обобщение: война полностью пронизывает историю, она не является для нее просто перидом беспорядка и разрыва. 172 Второе положение, касающееся войны, относится к форме борьбы. Для Буленвилье является истиной, что завоевание, нашествие, выигранная или проигранная битва фиксируют соотношение сил; но фактически выраженное в битве соотно­ шение сил было в основном установлено раньше и вовсе не предшествующими сражениями. Но что именно влияет на со­ отношение сил, приводит к военной победе одну нацию и об­ рекает на поражение другую? Конечно, это характер и органи­ зация военных институтов, армия. С одной стороны, они важны, конечно, потому что позволяют одержать победу, а также по­ тому что позволяют выстроить все общество. По сути, для Бу­ ленвилье главной проблемой, которая и диктует использова­ ние войны как принципа анализа общества и заставляет видеть в ней основу всей социальной структуры, является проблема военной организации или просто о том, кто владеет оружием? Организация германцев покоилась по существу на том, что некоторые — leudes — имели оружие, а другие его не имели. Во франкской Галлии оружие было изъято у галлов и закреп­ лено за германцами (которых как воинов должны были содер­ жать галлы). Изменения начались тогда, когда законы распре­ деления оружия в обществе стали менее ясными, когда римляне обратились к наемникам, когда франкские короли организова­ ли войско, когда Филипп Август обратился к иностранным воинам и т. д. Начиная с этого момента простая организация, позволявшая германцам, и только германцам или военной ари­ стократии, владеть оружием, стала запутанной. Однако проблема владения оружием — в том смысле, в ка­ ком она может служить исходной точкой при общем анализе общества, — связана, конечно, с техническими проблемами. Например, кто говорит рыцарь, тот подразумевает копье, тя­ желые доспехи и т. д., а это означает малочисленную армию из богатых людей. Кто же, напротив, говорит лучник, легкие дос­ пехи, имеет в виду многочисленную армию. Отталкиваясь от этого, можно очертить весь комплекс экономических и инсти­ туциональных проблем: если войско состоит из рыцарей, если это неповоротливая и малочисленная армия всадников, то ко­ ролевская власть оказывается сильно ограниченной, ибо ко­ роль не может содержать столь дорогое рыцарское войско. Рыцари вынуждены содержать сами себя. Зато многочисленное 173 войско пехотинцев король может оплатить; с этим связано возвы­ шение королевской власти, но в то же время происходит и рост налогов. Таким образом, на этот раз можно видеть, что война оставляет метку в общественном организме, но не в силу фак­ та завоевания, а через военные институты, с их помощью вой­ на оказывает серьезное влияние на гражданский порядок в це­ лом. Следовательно, точкой отсчета при анализе общества служит не только простой дуализм завоеватели/завоеванные, по­ бедители/побежденные, воспоминание о битве при Гастингсе или воспоминание о нашествии франков. Теперь уже не этот простой бинарный механизм отметит печатью войны все об­ щество целиком, а война, взятая по ту и по эту сторону битвы, война как способ ведения войны, как способ готовить и орга­ низовывать войну. Война при этом понята как распределение и природа оружия, техника войны, набор рекрутов, плата солда­ там, налоги, относящиеся к армии; война как внутренний ин­ ститут, а не как простое военное событие, именно это служит отправным пунктом в анализах Буленвилье. Если он достигает понимания истории французского общества, то только потому, что постоянно держится за нить, которая ведет к обнаружению за битвами и нашествиями военного института, всей совокуп­ ности институтов и экономики страны. Война диктует общую экономику оружия, экономику вооруженных и невооруженных людей в данном государстве со всеми вытекающими из этого институциональными и экономическими особенностями. Имен­ но гигантское расширение смысла войны по сравнению с тем, чем она была еще у историков XVII века, придает рассуждению Буленвилье важное значение, что я пытаюсь здесь показать. Наконец, третье положение Буленвилье о войне относится не к факту баталий, а к системе нашествие—восстание, они были теми двумя крупными элементами, к которым обращались ис­ торики с целью обнаружения войны в обществах (так проис­ ходило, например, в английской историографии XVII века). Про­ блема Буленвилье не заключалась в том, чтобы установить, когда осуществлялось нашествие и каковы его последствия; она так­ же не сводилась просто к констатации того, происходило или не происходило восстание. Он хотел показать, как определенное соотношение сил, проявившееся в нашествии и в битве, было мало-помалу незаметно перевернуто. Проблема английской 174 историографии состояла в том, чтобы обнаружить повсюду, во всех институтах место, занимаемое сильными (нормандцами), и место, занимаемое слабыми (саксами). Перед Буленвилье же стояла проблема понять, как сильные стали слабыми и как сла­ бые стали сильными. Существо его анализа ориентировано имен­ но на проблему перехода от силы к слабости и от слабости к силе. Анализ и описание указанных перемен Буленвилье преж­ де всего начинает с того, что можно было бы назвать опреде­ лением внутренних механизмов перевертывания, примеры ко­ торого легко отыскать. Действительно, что дало силу франкской аристократии в начале периода, который вскоре будет назван средними веками? Силу им дало то, что, захватив и оккупиро­ вав Галлию, франки по личной инициативе и непосредственно присвоили земли. Они стали прямыми собственниками земель и в силу этого получали доходы в натуре, что, с одной стороны, обеспечивало спокойствие крестьянскому населению, а с дру­ гой — силу рыцарству. Однако именно то, что составляло их силу, мало-помалу превратилось в их слабость по причине рас­ сеяния рыцарей, поселившихся на своих землях, и потому что их ради войны содержали крестьяне, в результате они, с одной стороны, были лишены близости к королю, которого посади­ ли на трон, а с другой — только воевали, к тому же друг с дру­ гом. Они, следовательно, пренебрегали тем, что могли им дать воспитание, образование, обучение латинскому языку, позна­ ние. Все это должно было стать причиной их бессилия. Наоборот, если взять пример галльской аристократии, то она в начале франкского нашествия была в высшей степени слаба: каждый галльский собственник был лишен всего. И именно их слабость в силу неизбежного развития стала силой. Изгнанные со своих земель, они обратились к Церкви, и это им помогло влиять на народ, а также дало познания в области права. Все это мало-помалу позволило им находиться возле короля, воздейство­ вать на королевскую политику и захватить экономическое бо­ гатство, которого ранее они были лишены. Таким образом, те же факторы, которые обусловили слабость галльской аристок­ ратии, стали начиная с некоторого момента причиной ее уси­ ления. Буленвилье не анализирует проблемы, кто был победите­ лем, а кто побежденным, он анализирует другое: кто стал силь175 ным, кто стал слабым и почему слабый стал сильным? Исто­ рия теперь предстает, по существу, как подсчет сил. Но к чему должен неизбежно привести анализ, задача которого состояла в обнаружении механизмов возвращения силы? К тому, что крупная и простая дихотомия победители/побежденные ока­ зывается теперь не уместна при описании исторических про­ цессов. Начиная с момента, когда сильный становится слабым, а слабый сильным, оказываются нужны новые противополож­ ности, новые расслоения, новые деления: слабые заключают между собой союзы, сильные стремятся к союзу с одними про­ тив других. В эпоху нашествий существовала как бы большая массовая битва армии против армии, франков против галлов, нормандцев против саксов, но постепенно эти две большие национальные массы распадаются и разными путями транс­ формируются. В такой период можно наблюдать различные формы борьбы с характерными для них переменами фронтов, с конъюнктурными союзами, с более или менее устойчивыми перегруппировками: союз монархической власти со старым галльским дворянством; опора этого союза на народ; разрыв молчаливого союза между франкскими воинами и галльскими крестьянами, когда обедневшие франки должны были увели­ чить свои требования и установили более высокую норму вы­ плат, и т. д. Все подобные связи, союзы, внутренние конфлик­ ты теперь распространяются и приобретают форму войны, которую историки XVII века еще понимали как крупное про­ тивостояние, родившееся в ходе нашествия. Вплоть до XVII века война, по существу, трактовалась как война одной массы против другой массы. Буленвилье обнару­ живает войну во всех социальных отношениях, он ее подразде­ ляет на тысячи различных форм и представляет ее как своего рода хроническое состояние при взаимодействии групп, фрон­ тов, тактических объединений, в ходе которого они приобща­ ются к культуре друг друга, противостоят друг другу или, на­ против, заключают друг с другом союзы. Нет больше крупных, устойчивых и многочисленных масс, существует многообраз­ ная война, в некотором смысле война всех против всех, но, оче­ видно, не в том абстрактном и, как я думаю, нереальном смыс­ ле, который имел в виду Гоббс, когда говорил о войне всех против всех и пытался доказать, что внутри социального организма 176 войны всех против всех не существует. У Буленвилье, наобо­ рот, речь идет о войне в широком смысле, она пронизывает одновременно и весь социальный организм, и всю его исто­ рию; но не как война индивидов против индивидов, а как вой­ на групп против групп. И именно это придание более широко­ го смысла войне характеризует, как я думаю, мысль Буленвилье. Я хотел бы подвести итоги. Это изменение представлений о войне указанным направлением? Прежде всего, именно благо­ даря ему Буленвилье приходит к тому, что историки права [...]* Для историков, которые излагали внутреннюю историю госу­ дарственного права, внутреннюю историю государства, война была, по существу, разрывом права, загадкой, своего рода не­ ясным феноменом или данностью, событием, которое нужно было принимать как таковое и которое не только не было прин­ ципом понимания — об этом вопрос не стоял, — а, напротив, было принципом его разрушения. У Буленвилье, наоборот, именно война делает из самого распада права принцип пони­ мания общества и именно война позволяет определить соот­ ношение сил, которое поддерживает в постоянстве определен­ ные правовые отношения. Таким образом Буленвилье смог интегрировать события, которые прежде считались только на­ силием и рассматривались в массе, войны, нашествия, переме­ ны в большую, разнообразную по содержанию и пророчествам область отношений, охватывающую общество в целом (так как рассмотренные им факты касаются, как мы видели, права, эко­ номики, налоговой системы, религии, верований, обучения, язы­ ковой практики, юридических институтов). Исходя из самого факта войны и из анализа, который проделан в терминах войны, историк может установить связь всех явлений: войны, религии, * Разрыв в записи. В рукописи ясно говорится: «В определенном смысле это аналог юридической проблемы: как рождается верховная власть. Но на этот раз речь не идет о том, чтобы иллюстрировать с помощью исторического рассказа непрерывность верховной власти, законной в силу того, что она остается от начала до конца в области права. Речь идет о выявлении того, как рождается путем игры силовых отношений определенный институт, современная историческая форма абсолютного государства, которое несет в себе войну, представляя собой своеобразное расширение войны между нациями». 12 Мишель Фуко 177 нравов и характеров, так что разработанная таким путем исто­ рия может служить принципом постижения общества. Имен­ но война определяет интеллигибельную схему трактовки обще­ ства у Буленвилье, а затем и во всем историческом дискурсе. Когда я говорю об интеллигибельной схеме, я не хочу, конечно, сказать, что все написанное Буленвилье правда. По-видимому, можно даже показать, что все, часть за частью написанное им, ложно. Я только сказал бы, что это можно доказывать. Напри­ мер, о существовавшем в XVII веке дискурсе о троянских кор­ нях или об эмиграции франков, которые якобы покинули Гал­ лию в определенный момент при некоем Сиговеже, а затем вернулись, нельзя сказать, что он, наподобие нашего дискур­ са, является истинным или ложным. Нам нельзя это обозна­ чать как истину или ложь. Зато предложенная Буленвилье ин­ теллигибельная схема основала — как я думаю — особый подход, некоторую возможность разделения истины/лжи, ко­ торую можно применить к дискурсу самого Буленвилье и ко­ торая к тому же заставляет сказать, что его дискурс ложен как в целом, так и в деталях. И даже, если хотите, тотально ложен. Тем не менее остается в силе тот факт, что именно эта интел­ лигибельная схема была предложена нашему историческому дискурсу. И исходя из нее, мы теперь можем сказать, что ис­ тинно и что ложно в дискурсе Буленвилье. Я хотел бы также особо подчеркнуть, что, интерпретируя силовые отношения как род непрерывной войны в обществе, Буленвилье смог восстановить весь ход анализа, присущий Макиавелли. Но у последнего силовые отношения были опи­ саны как предложенная суверену политическая техника. Те­ перь же соотношение сил оказывается историческим объек­ том, с помощью которого кто-то другой, не суверен, то есть некто вроде нации (понятой на аристократический или, позже, на буржуазный лад), мог размечать и определять изнутри свою историю. Силовые отношения, бывшие целиком политическим объектом, теперь становятся историческим объектом, или, ско­ рее, историко-политическим, так как, анализируя соотноше­ ние сил, дворянство, например, шло к осознанию самого себя, к обретению своего знания, к восстановлению себя в качестве политической силы среди других политических сил. Коституирование историко-политической области, функционирование 178 истории в форме политической борьбы связано с моментом, когда соотношение сил (которое ранее было в некотором роде исключительным объектом внимания государя) могло стать благодаря дискурсу, подобному дискурсу Буленвилье, объек­ том знания группы, нации, меньшинства, класса и т. д. Тогда начинается организация историко-политической области. На­ чинается функционирование истории в политике, использова­ ние политики для подсчета соотношения сил в истории. Еще одно замечание. Итак, мы пришли к идее, что война в своей основе была матрицей истины в историческом дискур­ се. Слова «матрица истины в историческом дискурсе» означа­ ют следующее: в противовес тому, во что заставляли верить философия или право, истина не начинается, истина и logos не начинаются там, где прекращается насилие. Напротив, имен­ но когда дворянство начало вести свою политическую войну одновременно и против третьего сословия, и против монар­ хии, как раз в рамках войны и при осмыслении истории как войны смог образоваться исторический дискурс, который мы сегодня имеем. Предпоследнее замечание: существует убеждение, став­ шее неким общим местом, согласно которому восходящие классы являются одновременно носителями ценностей уни­ версального характера и приверженности к рациональности. Многие пытались доказать, что именно буржуазия изобрела историю, а так как история — все это знают — рациональна, то буржуазия XVIII века, подымающийся класс, принесла с собой и универсальное, и рациональное. Я же думаю, что если посмотреть на вещи пристальнее, то можно найти при­ мер класса, который в той мере, в какой он находился в полном упадке, оказался лишен своей политической и экономической власти, выстроил определенную рациональность, которой за­ тем овладели буржуазия, а после и пролетариат. Но я не скажу, что французская аристократия изобрела историю, поскольку находилась в состоянии упадка. Именно потому что она вела войну и сделала ее определенно объектом своего изучения, война стала одновременно исходным пунктом дискурса, усло­ вием возможности появления исторического дискурса и сис­ темой координат, объектом, к которому повернут этот дискурс, война сразу стала тем, исходя из чего дискурс говорит, и тем, о чем он говорит. 179 Наконец, последнее замечание: если Клаузевиц смог однаж­ ды сказать, век спустя после Буленвилье и, следовательно, на два века позже английских историков, что война это политика, продолженная другими средствами, то это произошло потому, что кто-то в XVII веке, на повороте от XVII к XVIII веку, смог проанализировать, изложить и показать политику как войну, продолженную другими средствами. Примечания 1 См. выше, лекция от 28 января; см. также лекцию от 11 февраля. «Собирательное слово, которое употребляется для определения значительного количества народа, живущего в определенной стране, закрытой границами, и подчиняющегося одному и тому же прави­ тельству» (статья «Нация» в: Encyclopédie, ou Dictionnaire raisonne des sciences, des arts et des métiers. Luccjues, 1758. T. XI. P. 29—30). 3 Sieyes E.-J. Qu'est-ce que le Tiers-État? Éd. citée. О Сийесе см. ниже, лекция от 10 марта. 4 Об Огюстене Тьерри см. ту же лекцию. 5 О Франсуа Гизо см. ту же лекцию. 6 d'Estaing loachim, comte. Dissertation sur la noblesse d'extraction..., op. cit. 7 О Бюа-Нансэ см. ниже, лекция от 10 марта. 8 О Монтлозье см. ту же лекцию. 9 Анализ исторической работы Буленвилье, который М. Фуко развивает в этой лекции (и в следующей), основан на текстах, уже упоминавшихся в примечаниях 21—22 к лекции от 11 февраля, особенно: Mémoires sur l'histoire du gouvernement de la France в: État de la France..., op.cit.; Histoire de l'ancien gouvernement de la France, op.cit.; Dissertation sur la noblesse française servant de Préface aux Mémoires de la maison de Croi et de Boulainvilliers в: DevyverA. Le Sang épuré..., op. cit.; Mémoires présentés à Mgr. le duc d'Orléans..., op. cit. 10 Эта литература начинается с Макиавелли (Discorsi sopra la pri­ ma deçà di Tito Livio [1513—1517]. Firenze,1531), продолжается Боссюэ (Discours sur l'Histoire universelle. Paris, 1681), E.B. Монтегю (Reflections on the Rise and Fall of the Ancient Republics. London, 1759), А. Фергюсоном (The History of the Progress and Termination of the Ro­ man Republic. London, 1783) и заканчивается работой Эдварда Джиббона (History of the Decline and Fall of the Roman Empire. Lon­ don, 1776—1788. 6 vol.). 2 180 11 Montesquieu Charles-Louis, de. Considérations sur les causes de la grandeur des Romains et de leur décadence. Amsterdam, 1734. 12 См.: Freret N. De l'origine des Français et de leur établissement dans la Gaule в: Œeuvres completes. Paris, 1796—1799. T. V, VII. P. 202. 13 См.: Nietzsche F. Zur Genealogie der Moral; eine Streitschrift. Leipzig, 1887. Erste Abhandlung: Gut und Böse, Gut und Schlecht. N 16,17,18 ( французский перевод: La Généalogie de la morale. Un écrit polémique. Paris: Gallimard, 1971); см. также: Morgenröte. Gedanken über die mordlischen Vorurtheile. Chemnitz, 1881. Zweite Buch, N 112 (французский перевод: Aurore. Pensées sur les préjugés moraux. Paris: Gallimard, 1970). См. цитату из Буленвилье в: DevyverA. Le Sang épuré..., op. cit., p. 508: «Они были к тому же большие любители свободы, храбрые, переменчивые, неверные, жадные до наживы, беспокойные, нетерпеливые: именно так описывают их старые авторы». 14 Речь идет о взятии Суассона в битве с римлянином Сиагриусом в 486 г. Лекция от 25 февраля 1976 г. Буленвилье и установление историко-политического конти­ нуума. — Историцизм. — Трагедия и государственное пра­ во. — Центральная администрация истории. — Проблема­ тика Просвещения и генеалогия знаний. — Четыре процедуры дисциплинирования знания и их последствия. — Философия и наука. — Установление дисциплины знаний. Говоря о Буленвилье, я вовсе не стремился показать, что он был родоначальником истории, нет никакого основания утверждать, что возникновение истории связано скорее с ним, чем, например, с юристами XVI века, которые сверяли мону­ менты государственного права; или с парламентариями, кото­ рые на протяжении всего XVII века искали в архивах и в госу­ дарственной юриспруденции ответа на вопрос о том, какими должны быть основные законы королевства; или с бенедик­ тинцами, усердно собиравшими хартии с конца XVI века. Я думаю, что с начала XVIII века усилиями Буленвилье историко-политическая область конституировалась фактически. В каком смысле? Прежде всего в том, что, рассматривая на­ цию или, скорее, нации в качестве объекта, Буленвилье про­ анализировал — в ходе изучения институтов, событий, коро­ лей и их власти — нечто другое, а именно, общество, как говорили в ту эпоху, когда связывались вместе интересы, обы­ чаи и законы. Выбрав этот объект, он осуществил двойную кон­ версию. С одной стороны, он (и я думаю, что это было сделано в первый раз) выявил историю субъектов, то есть историю, не совпадающую с историей власти; он начал выделять в истории нечто, что в XIX веке с приходом Мишле станет историей наро182 да или народов.1 Он открыл определенный исторический ма­ териал, который был оборотной стороной властных отноше­ ний. И он анализировал его не как инертную субстанцию, а как силу или силы, при этом власть была только одной из них, осо­ бой силой, самой странной из всех сил, которые борются внут­ ри общественного организма. Власть олицетворяет маленькая группа людей сама по себе, не обладающая силой; и, однако, в конечном счете власть становится самой большой из всех сил, так что ей никто не может сопротивляться, разве что с помощью насильственных действий или восстания. Открытие Буленвилье состояло в том, что он отказался от истории, понятой как история власти, вместо этого он предложил другой образ исто­ рии, сосредоточенной на чудовищной или, во всяком случае, странной паре, загадку которой ни одна юридическая фикция не могла точно выразить или проанализировать, этой парой яв­ лялись изначальные силы народа и сила, созданная чем-то, что само не было силой, но тем не менее было властью. Перемещая ось, центр тяжести своего анализа, Буленвилье сделал нечто важное. Прежде всего потому, что он выдвинул прин­ цип о реляционистском, так сказать, характере власти: власть это не собственность и не сила; власть это всего лишь отноше­ ние, которое можно и нужно изучать только в зависимости от тех сторон, отношение между которыми исследуется. Нельзя, стало быть, создать ни истории королей, ни истории народов, а только историю конституирования двух противостоящих друг другу крайних сил. Причем, ни одна из них не является беско­ нечной, но и не сводится к нулю. Разрабатывая такую историю, определяя реляционистский характер власти и анализируя его проявление в истории, Буленвилье отверг — и это, я думаю, дру­ гой аспект его подхода — юридическую модель суверенитета, которая до того была единственным способом мыслить отно­ шение между народом и монархом, или между народом и пра­ вителями. Буленвилье описал феномен власти не в юриди­ ческих терминах суверенитета, а в исторических терминах господства и игры сил. И именно в этой области он увидел объект своего исторического анализа. Поступая таким образом и взяв в качестве объекта своего рассмотрения власть, природа которой по существу реляционна и неадекватна юридической форме суверенитета, определяя ту 183 область сил, где выражаются властные отношения, Булен­ вилье выбрал в качестве объекта исторического знания то же, что анализировал Макиавелли2 в пределах определенной стра­ тегии — стратегии, рассматриваемой к тому же только со сто­ роны власти и государя. Можно было бы возразить, что Маки­ авелли не только давал государю серьезные или иронические — это другой вопрос — советы по управлению и организации власти и что, в конце концов, весь текст «Государя» полон ис­ торических референций. Можно было бы также сказать, что Макиавелли написал «Размышления о первой декаде Тита Ливия» и т.д. Но фактически, для Макиавелли история не была той областью, где нужно анализировать властные отношения. История была для него просто областью примеров, своего рода сборником юриспруденции или тактических моделей, могущих служить образцом для власти. История для Макиавелли все­ гда была только записью о соотношении сил и связанных с этим подсчетов. Зато для Буленвилье (и это, по-моему, важно) соотношение сил и игра власти составляют саму субстанцию истории. Если есть история, события, если случается что-то, память о чем можно и нужно сохранить, то это происходит в той мере, в ка­ кой между людьми как раз устанавливаются властные отно­ шения, проявляются соотношения сил и определенная игра власти. Следовательно, исторический рассказ и политический расчет имеют в точности, по Буленвилье, один и тот же объект. Конечно, исторический рассказ и политический подсчет не имеют одной цели, но то, о чем они говорят, о чем стоит воп­ рос в этом рассказе и в этом подсчете, прочно между собой связано. Таким образом, у Буленвилье появился, как я думаю, в первый раз историко-политический континуум. Можно так­ же сказать и по-другому: Буленвилье открыл историко-политическую область в силу причины, которую я сейчас изложу. Я говорил и я думаю, что главным для понимания мысли Бу­ ленвилье была ее направленность на критику знания интен­ дантов, того рода анализа управления и программы управления, которую интенданты и вообще монархическая администрация без конца предлагали власти. Буленвилье, конечно, резко противостоял этому знанию, но он ввел его в свой собственный дискурс, чтобы в своих целях заставить функционировать 184 те самые аналитические приемы, которые встречаются в зна­ нии интендантов. Речь шла о том, чтобы его конфисковать и заставить работать против системы абсолютной монархии, которая была одновременно местом рождения и областью ис­ пользования административного знания, знания интендантов, экономического знания. И по сути, когда Буленвилье анализирует в истории весь ряд отношений между военной организацией и налоговой сис­ темой, он только приспосабливает, использует для собствен­ ных исторических анализов ту форму обзора, тот тип мышле­ ния, ту модель отношений, которые именно и были выработаны знанием административным, фискальным, знанием интендан­ тов. Например, когда Буленвилье объясняет отношение, суще­ ствующее между наемничеством, повышением налогов, задол­ женностью крестьян, невозможностью продать урожай, он просто воспроизводит, но в историческом измерении, то, о чем шла речь у интендантов или финансистов в царствование Лю­ довика XIV. Те же самые рассуждения можно встретить, на­ пример, у людей типа Буагильбера3 или Вобана4. Отношение между сельской задолженностью и городским обогащением также было предметом крупной дискуссии на всем протяже­ нии конца XVII и начала XVIII века. Таким образом, один и тот же тип рассуждений можно встретить и в знании интен­ дантов, и в исторических анализах Буленвилье, но он первый заставил этот тип мышления функционировать в глубине ис­ торического рассказа. Иначе говоря, Буленвилье заставил ра­ ботать в качестве принципа понимания истории то, что до того было принципом рациональности государственного управле­ ния. Я думаю, важно здесь то, что исторический рассказ и го­ сударственное управление оказываются связаны между собой. Использование модели рациональности государственного управления как спекулятивной сетки для понимания истории и составляет историко-политический континуум. Этот конти­ нуум теперь заставляет говорить об истории и анализировать государственное управление с помощью одного и того же сло­ варя и одной понятийной сетки или системы отсчета. Наконец, я думаю, что Буленвилье основал историко-по­ литический континуум, потому что он, рассказывая об исто­ рии, имел точную и особую цель: для него речь шла исклю185 чительно о том, чтобы вернуть дворянству и утраченную им память, и знание, которым оно всегда пренебрегало. А вернуть ему память и знание, что и было целью Буленвилье, значило вернуть ему силу, воссоздать дворянство как силу, действую­ щую среди других сил социального целого. Следовательно, для Буленвилье занятие историей, рассказ об истории связаны не просто с желанием описать соотношение сил, не просто с по­ вторным использованием, например, в интересах дворянства рационального метода, который до тех пор использовало пра­ вительство. Речь идет о том, чтобы изменить существующее в настоящее время соотношение сил, их равновесие. История служит не просто для анализа или расшифровки сил, но и для их модификации. Следовательно, контроль над историческим знанием, его обоснованность, короче, обладание исторической истиной равноценны занятию решающей стратегической по­ зиции. Подводя итоги, можно сказать, что утверждение историко-политической области выражается в факте перехода от ис­ тории, которая до тех пор говорила о праве, рассказывая о под­ вигах героев или королей, об их битвах, войнах и т. д., к истории как способу современной войны, ибо она обнаруживает войну и борьбу, пронизывающую все институты права и мира. Таким образом, история становится знанием о борьбе, она развора­ чивается и функционирует в области борьбы: отныне связаны друг с другом политическая борьба и историческое знание. И если правда, что никогда не было столкновений, которые бы не становились объектом воспоминаний, не закреплялись в памяти, не вызывали к жизни различные памятные ритуалы, то теперь, я думаю, начиная с XVIII века — именно тогда по­ литическая жизнь и политическое знание начинают включать­ ся в реальную общественную борьбу — сама стратегия борьбы, присущий ей подсчет соединяются с историческим знанием, представляющим собой расшифровку сил и их анализ. Нельзя понять появление специфически современного измерения по­ литики без понимания того, как историческое знание начиная с XVIII века становится элементом борьбы: одновременно опи­ санием борьбы и оружием в борьбе. Итак, организация историкополитической области. История снабдила нас идеей, что мы на­ ходимся в ситуации войны и мы ведем войну с помощью истории. 186 Раз это сказано, не хватает еще пары слов, прежде чем на­ чать анализ войны, пронизывающей историю народов. Одно — по поводу историцизма. Все, конечно, знают, что историцизм самая ужасная вещь в мире. Нет философии, достойной этого имени, нет социальной теории, нет хоть немного заметной или выше среднего уровня эпистемологии, которые не должны явно и резко бороться против пошлости историцизма. Никто не ос­ мелился бы признать, что он историцист. И я думаю, что легко можно было бы показать, что начиная с XIX века все великие философские системы были так или иначе антиисторицистскими. Можно было бы, я думаю, также показать, что все гу­ манитарные науки сохраняются и, может быть, в конечном сче­ те существуют только как антиисторицистские.3 Можно было бы показать также, как история, историческая дисциплина, в своих (так очаровывающих) обращениях то ли к философии истории, то ли к юридической и моральной идеальности, то ли к гуманитарным наукам стремится избежать своей фатальной и внутренней склонности к историцизму Но что такое историцизм, к которому все, будь то филосо­ фы, представители гуманитарных наук, историки, относятся столь подозрительно? Что такое историцизм, который нужно любой ценой предотвратить и который современная философ­ ская, научная и даже политическая мысль всегда пытались предотвратить? Я думаю, что историцизм это не что иное, как только что в точности мною описанное: это узел связи, неми­ нуемая принадлежность войны к истории и, наоборот, исто­ рии к войне. Как бы не углублялось в прошлое историческое знание, оно никогда не достигает ни природы, ни права, ни порядка, ни мира. Как бы далеко оно не простиралось, истори­ ческое знание встречает только бесконечность войны, то есть силы с их взаимоотношениями и столкновениями, и события, в которых разрешаются, всегда на временной основе, соотно­ шения сил. История хранит в себе только войну и никогда не может от нее полностью отделаться; история никогда не мо­ жет обойти войну или найти ее основные законы, или устано­ вить ее границы, а это происходит просто потому, что сама война поддерживает это знание, проходит через него, пересе­ кает и определяет его. Всегда историческое знание оказывает­ ся только оружием в войне или еще тактическим средством 187 для ведения войны. Таким образом, война проходит через ис­ торию, которая о ней рассказывает. История со своей стороны может только расшифровывать войну, которую она несет в себе самой и которая проходит сквозь нее. Я думаю, что крупный узел, связанный из исторического знания и военной практики, и составляет в целом ядро историцизма, ядро, одновременно неустранимое и постоянно вызы­ вающее стремление его очистить от той идеи, которая снова и снова пускалась в ход, тому теперь уже одна или две тысячи лет, и которую можно назвать «платоновской» (хотя никогда нельзя доверять тому, что постоянно приписывают бедному Платону, если хотят что-либо исключить); эта идея правдопо­ добно связана со всей организацией западного знания и сводит­ ся к утверждению, что знание и истина не могут не принадле­ жать к уровню порядка и мира, что никогда знание и истину нельзя найти на стороне насилия, беспорядка и войны. Эта идея (неважно, платоновская она или нет), согласно которой знание и истина не могут существовать на стороне войны, а только на стороне порядка и мира, примечательна тем, что современное государство ее глубоко развило посредством, если можно так сказать, «дисциплинирования» знаний в XVIII веке. Именно эта идея делает для нас историцизм невыносимым, нам трудно согласиться, что существует нерасторжимая связь между исто­ рическим знанием и войнами, о которых оно повествует и кото­ рые, однако, на него глубоко влияют. Таким образом, возника­ ет проблема и, если угодно, первая задача: нужно попытаться быть историцистами, то есть проанализировать то постоянное и неминуемое отношение между войной, рассказанной исто­ рией, и историей, пронизанной войной, о которой она расска­ зывает. Именно в этом духе я попытаюсь теперь продолжить маленькую историю галлов и франков, которую начал. Вот первое замечание, первый excursus в область историцизма. Второе связано с темой, которую я только что обозна­ чил, то есть с темой дисциплинирования знаний в XVIII веке, или, скорее, если использовать другой подход, с возражением, которое можно сделать в отношении ее. Представляя историю, историю войн и войну в истории как большой дискурсивный аппарат, с помощью которого осуществлялась в XVIII веке кри­ тика государства, делая из этого отношения войны/истории 188 условие появления «политики» [...], порядок должен устано­ вить непрерывность в своем дискурсе.* [В то время как юристы исследовали архивы, чтобы устано­ вить основные законы королевства, вырисовалась история исто­ риков, которая не была песней власти о себе самой. Не нужно забывать, что в XVII веке, и не только во Франции, трагедия была одной из крупных ритуальных форм, в которых проявля­ лось государственное право и обсуждались его проблемы. Так, «исторические» трагедии Шекспира были трагедиями права и короля, ориентированными, по существу, на проблему узурпа­ ции и лишения права, убийства королей и появления из этого новой ситуации, в рамках которой осуществляется коронова­ ние короля. Как индивид может с помощью насилия, интриги, убийства и войны получить государственную власть, которая должна установить мир, справедливость, порядок и счастье? Как незаконное может произвести закон? Если в ту эпоху тео­ рия и история права стремились утвердить неразъединяемую непрерывность государственной власти, трагедия Шекспира сосредоточивалась]6, напротив, на своего рода воспроизводя­ щейся ране, на язве, поражавшей тело королевской власти с тех пор, как существует насильственная смерть королей и приход незаконных суверенов. Я думаю, что шекспировская трагедия является, по крайней мере на одной из ее линий, сво­ его рода церемонией, ритуалом воскрешения в памяти проблем государственного права. Можно было бы сказать то же самое о французской трагедии, именно о трагедии Корнеля и, может быть, еще Расина. И к тому же, если говорить вообще, не ока­ зывается ли всегда греческая трагедия по существу трагедией права? Я думаю, что есть фундаментальная, сущностная бли­ зость между трагедией и правом, между трагедией и государ­ ственным правом, как, по-видимому, есть сущностная близость между романом и проблемой нормы. Трагедия и право, роман и норма, это, может быть, нужно рассмотреть. Во всяком случае, во Франции XVII века трагедия также оказывается родом представления государственного права, * Упорядочить смысл исходя из записи лекций было трудно. Фактически восемнадцать первых страниц рукописи в ходе лекции перенесены в конец. 189 историко-юридического представления о государственной вла­ сти. За одним исключением, конечно, — и тут крупное отли­ чие от Шекспира (гениальность в сторону) — в классической французской трагедии, с одной стороны, речь вообще идет толь­ ко об античных государствах. Это, наверное, связано с поли­ тической осторожностью. Но в конечном счете не нужно за­ бывать и того, что одной из причин обращения к античности была и прямая связь по форме и даже по непрерывности его истории монархического права во Франции XVII века и осо­ бенно при Людовике XIV с античными монархиями. Тот же тип власти и тот же тип монархии, одну и ту же в субстанци­ альном и юридическом отношениях монархию встречаем у Августа или Нерона, в крайнем случае у Пирра и затем у Людовика XIV. С другой стороны, если и есть в классиче­ ской французской трагедии соотношение с античностью, то присутствует также институт, который в некотором роде, как кажется, ограничивает трагический образ власти и заставляет трагедию повернуться в сторону театра галантности и интри­ ги: таким институтом является двор. Трагедия античности и трагедия дворцовая. Но что такое двор, если также — и это разительно проявилось у Людовика XIV — не урок государ­ ственного права? Функция двора состоит, по существу, в сози­ дании, устройстве места повседневного и постоянного прояв­ ления королевской власти в ее блеске. Двор в своей основе — это род постоянной, возобновляемой изо дня в день ритуаль­ ной процедуры, которая делает из индивида, частного челове­ ка короля, монарха, суверена. В своем монотонном ритуале двор беспрестанно воспроизводит процедуру с целью превратить человека, который встает, прогуливается, ест, человека с его любовью и страстями, превратить его в то же время, несмотря на все это, исходя из этого и не исключая из него ничего, в суверена. Сделать его любовь любовью суверена, его пита­ ние суверенным, его подъем и его сон проявлениями суверена: в этом состоит специфическое действие ритуала и церемониа­ ла двора. И если двор таким образом беспрерывно превращает обыкновенного человека в суверена, в личность монарха, ко­ торая является самой субстанцией монархии, то трагедия де­ лает в некотором роде обратное: трагедия разрушает и, если угодно, заново соединяет то, что каждый день утверждает церемониальный ритуал двора. 190 Что делает классическая расиновская трагедия? Ее цель состоит в том, во всяком случае это относится к одной из ее особенностей, чтобы представить оборотную сторону церемо­ нии, разрушить ее, показать момент, когда обладатель государ­ ственной власти, суверен мало-помалу предстает человеком, подверженным страстям, гневу, мстительности, человеком, любящим, идущим даже на кровосмешение и т. д., тогда воз­ никает вопрос, сможет ли король-суверен возродиться и вос­ становиться, несмотря на свое разложение в вышеописанном духе: смерть и воскрешение тела короля в сердце монархии. Тем самым расиновская трагедия ставит не столько психоло­ гическую, сколько юридическую проблему. Понятно в этой связи, что Людовик XIV, желая видеть в Расине своего истори­ ографа, хотел сохранить линию прежней историографии мо­ нархии, воспевавшей саму власть, но он также позволял Раси­ ну оставаться верным своему трагедийному жанру. В основном он от него как историографа требовал написания пятого акта, то есть счастливого конца трагедии, возвышения частного че­ ловека, человека двора, с присущими ему чувствами до того уровня, когда он становится военным вождем и монархом, об­ ладателем суверенной власти. То, что он доверил свою исто­ риографию трагическому поэту, вовсе не означало отказа от правового уровня, измены старой ориентации истории, кото­ рая должна была говорить о праве, выражать высшее государ­ ственное право. Это был, наоборот, — из-за необходимости, связанной с королевским абсолютизмом, — возврат к самой подлинной и наиболее элементарной функции королевской историографии в условиях абсолютной монархии, относитель­ но которой никогда не нужно забывать, что через своего рода странное погружение в архаизм она делала из церемонии, об­ ращенной на власть, сильный политический момент, а жизнь двора как место церемониала власти была как бы повседнев­ ным уроком государственного права, повседневным его про­ явлением. Понятно, что таким образом история, ориентирован­ ная на короля, вновь смогла принять свою подлинную форму, в некотором роде магико-поэтическую форму. История короля не могла не стать снова песней власти о себе самой. Таким образом, абсолютизм, придворный церемониал, иллюстрация государственного права, классическая трагедия, королевская историография — все это, я думаю, составляло одно целое. 191 Пусть мне простят эти рассуждения о Расине и историогра­ фии. Перескочим век (тот век, в начале которого жил Буленвилье) и возьмем последнего из абсолютных монархов с его исто­ риографом, Людовика XVI и Жакобо-Николя Моро, отдаленно­ го преемника Расина, о котором я уже сказал несколько слов. Моро был администратором, министром истории, как называл его Людовик XVI в 1780-е годы. Кто такой Моро, если сравнить его с Расином? Параллель опасная, но, может быть, она не не­ благоприятна для Моро. Моро, конечно, ученый защитник ко­ роля, который в своей жизни сам несколько раз будет нуждать­ ся в защите. Ему была определена роль защитника, которую он выполнял, потому и был так назван в 1780-е годы — в пери­ од, когда права монархии атаковались от имени истории и с очень различных позиций: не только со стороны дворянства, но и пар­ ламентариев, а также буржуазии. Это был период, когда исто­ рия поистине стала дискурсом, с помощью которого каждая «нация» в кавычках, каждое сословие, каждый класс выдвига­ ли на первый план свое собственное право; это был период, когда история становилась, если хотите, общим дискурсом политической борьбы. В этот момент, значит, появляется дол­ жность министра истории. Здесь меня можно спросить: изба­ вилась ли на деле история от государства, раз век спустя после Расина появляется историограф, который также связан с госу­ дарственной властью, ибо он, как я только что сказал, выпол­ няет функцию, если не министерскую, то административную. С какой же целью была создана королем эта центральная администрация истории? Она должна была вооружить короля в происходящей политической битве, поскольку он был, в кон­ це концов, только одной из сталкивающихся сил и его атакова­ ли другие. Нужно было также установить род мира в различ­ ных формах историко-политической борьбы. Нужно было раз и Навсегда закодировать исторический дискурс, чтобы его мож­ но было интегрировать в практику государства. Поэтому Моро были поручены следующие задачи: сверять административные документы, предоставлять их в распоряжение самой админи­ страции (прежде всего финансовые документы, но также и дру­ гие) и, наконец, раскрывать эти документы, сокровищницу документов, людям, которые за плату от короля осуществляли бы нужные ему исследования.7 Понятно, что Моро не Расин, 192 что Людовик XVI не Людовик XIV и что мы далеки от цере­ мониального описания перехода через Рейн — но все же ка­ ково различие между Моро и Расином, между старой исто­ риографией (которая встречается в наиболее подлинном виде в конце XVII века) и тем родом истории, которую государство желало взять под свое покровительство и свой контроль в кон­ це XVIII века? Можно ли сказать, что история перестала быть дискурсом государства о себе самом с тех пор, как, похоже, отказались от придворной историографии и взяли за основу историографию административного типа? Я думаю, что раз­ личие значительно и что оно, во всяком случае, должно быть определено. Теперь необходим, если угодно, новый excursus. Так назы­ ваемую историю наук от генеалогии знаний отличает именно то, что первая располагается на оси, которая в основном явля­ ется осью познания—истины, или, во всяком случае, осью, протянувшейся от структуры познания к требованию истины. В противоположность этому генеалогия знаний находится на совсем другой оси, на оси дискурс—власть или, если угодно, на практической оси дискурсивного противостояния власти. Итак, мне кажется, что если применить это представление к тому привилегированному в силу множества причин перио­ ду, каким был XVIII век, если применить его к определенной области и региону, то окажется, что генеалогия знаний прежде всего, до всякого иного воздействия, мешает делу Просвеще­ ния. Она мешает тому, что в ту эпоху (и еще в XIX и в XX ве­ ках) описывалось как прогресс Просвещения, как борьба зна­ ния против невежества, разума против химер, опыта против предрассудков, рассудка против заблуждения и т. д. От всего, что символически представлялось как приход дня, рассеиваю­ щего ночь, нужно было, как я думаю, освободиться; зато нуж­ но было, вместо отношения между днем и ночью, между зна­ нием и невежеством, воспринять в ходе XVIII века нечто совершенно отличное: огромную и многообразную борьбу не между познанием и невежеством, а между знаниями — знани­ ями, противостоящими друг другу в силу их собственной мор­ фологии, в силу враждебности друг к другу тех, кто обладал знаниями, и в силу связанных с ними последствий для власти. 13 Мишель Фуко 193 Я здесь рассмотрю один или два примера, которые времен­ но уведут меня от истории — примеры из области техническо­ го, технологического знания. Часто говорят, что XVIII век — век появления технических знаний. Фактически же в XVIII веке произошло совсем другое. Прежде всего утвердилось разно­ образное, полиморфное, множественное, рассеянное существо­ вание различных знаний, которые соответствовали географи­ ческим регионам, размеру предприятий, мастерских и т. п. — я говорю о технологических знаниях — а также социальным слоям, воспитанию и богатству тех, кто ими обладал. Эти зна­ ния находились в состоянии борьбы друг с другом, противо­ стояли друг другу в обществе, где секрет технологического знания был равноценен богатству и где независимость знаний по отношению друг к другу означала также независимость индивидов. Итак, множественное знание, знание—секрет, зна­ ние, служащее богатством и гарантией независимости: именно в такой раздробленности функционировало технологическое знание. Однако по мере того, как развивались производитель­ ные силы и экономические требования, возрастала цена зна­ ний и все сильнее и в некотором роде напряженнее станови­ лись их борьба между собой, разграничения, проводимые с целью обеспечения независимости, требования секретнос­ ти. Одновременно проходили процессы аннексии, конфиска­ ции, опеки самых малых знаний, особенных, локальных, кус­ тарных, со стороны знания самого большого, я хочу сказать, самого всеобщего, индустриального, того, что циркулировало легче других; существовала огромная экономико-политическая борьба вокруг знаний, по поводу знаний, продиктованная их рассеянием и гетерогенностью; огромная борьба шла вокруг экономических и политических последствий, связанных с исклю­ чительным обладанием знанием, с его рассеиванием и секрет­ ностью. Именно многообразие независимых, гетерогенных и секретных знаний нужно иметь в виду, когда речь заходит о развитии технологического знания в XVIII веке: именно мно­ жественность, а не прогресс в виде перехода от ночи ко дню, от невежества к знанию. Итак, в эту область борьбы, попыток аннексии, или, что то же, попыток обобщения, вмешивается, прямо или косвенно, государство посредством, как я думаю, четырех крупных 194 процедур. Во-первых, посредством исключения, дисквалифи­ кации того, что можно было бы назвать мелкими, бесполезны­ ми и чересчур своеобразными знаниями, к тому же экономи­ чески невыгодными; итак, исключение и дисквалификация. Во-вторых, посредством приведения знаний к норме, что дол­ жно позволить приладить их друг к другу, заставить их сооб­ щаться между собой, сломать барьеры секретности и геогра­ фических и технических разграничений, короче, сделать взаимозаменяемыми не только знания, но и их обладателей; итак, нормализация рассеянных знаний. В-третьих, с помощью иерархической классификации знаний, позволившей совмес­ тить одни из с другими, начиная с самых своеобразных и прак­ тических значений, которые в то же время оказываются под­ чиненными, и до самых общих, самых формальных знаний, которые одновременно явятся формами, охватывающими и на­ правляющими все знание в целом. Итак, иерархическая клас­ сификация. И наконец, в-четвертых, посредством пирамидаль­ ной централизации контролируются знания, обеспечивается их отбор и одновременно переносится снизу вверх содержание знаний, а сверху вниз — совместное направление и общую организацию, которую хотят сделать преобладающей. Такому преобразованию организации технологических зна­ ний соответствовала вся совокупность практик, предприятий, институтов. Например, Энциклопедия. Привыкли видеть толь­ ко одну сторону Энциклопедии, ее политическую или идеоло­ гическую оппозицию монархии и, по крайней мере, одну из форм католицизма. На деле ее значение в области технологии заключалось не в акценте на философском материализме, а ис­ ключительно в политической и экономической процедуре го­ могенизации технологических знаний. Серьезные исследова­ ния о методах ремесла, о металлургической технике, о добыче на рудниках и т. д. — эти большие исследования, проделан­ ные с середины до конца XVIII века, — соответствовали нор­ мализации технических знаний. Существование, создание или развитие крупных школ, вроде Высшей горной школы или Шко­ лы строительства мостов и дорог и т. д., позволили определить одновременно качественные и количественные уровни, разрывы, страты между различными знаниями, что и позволило провести их иерархизацию. И наконец, существовал корпус инспекторов, 195 которые на всем пространстве королевства давали инструкции и советы по приведению в порядок и использованию техни­ ческих знаний, что обеспечивало их централизацию. То же самое можно было бы сказать — я рассмотрел пример техни­ ческих знаний — о медицинском знании. Вся вторая половина XVIII века заполнена работой по гомогенизации, нормализа­ ции, классификации, централизации медицинского знания. Как придать содержание и форму медицинскому знанию, как на­ ложить единообразные правила на практику медицинских ус­ луг, как приучить население к этим правилам и сделать их для него приемлемыми? Это было время создания госпиталей, дис­ пансеров, возникло Королевское общество медицины, прохо­ дила огромная кампания по осуществлению гигиены всего об­ щества, а также гигиены новорожденных и детей более старшего возраста и т. д.8 В основном во всех этих мероприятиях, примеры которых я только что привел, речь шла о четырех вещах: о селекции, нормализации, иерархизации и централизации. Именно эти четыре операции можно наблюдать в действии при хоть не­ много детализированном изучении того, что называется дис­ циплинарной властью.9 XVIII век был веком дисциплинирования знаний, то есть внутренней организации всякого знания как дисциплины, имеющей в своей собственной области одно­ временно критерии селекции, позволяющие устранить ложное знание, не-знание, формы нормализации и гомогенизации со­ держания, формы установления иерархии и, наконец, порядок централизации знаний в ходе их подчинения определенным аксиомам. Итак, обустройство каждого знания как дисципли­ ны и, с другой стороны, установление отношений между дис­ циплинированными таким образом знаниями, установление связей между ними, их разделение на классы, их взаимная иерархизация в некоей глобальной области или глобальной дисциплине, которая именно и называется «наукой». До XVIII века науки не существовало. Существовали науки, зна­ ния, существовала также, если угодно, философия. Последняя была поистине системой организации, или скорее коммуника­ ции знаний друг с другом, и именно в силу этого она могла играть действительную, реальную, эффективную роль в раз­ витии знаний. Теперь вместе с процессом дисциплинирования 196 знаний возникает фактически в своей полиморфной единствен­ ности принуждение, которое составляет целое с нашей куль­ турой и называется «наукой». В этот момент, как я думаю, на самом деле исчезает глубокая и основополагающая роль фило­ софии. Теперь философия больше не будет играть эффективной роли в науке и в процессах знания. В то же время и в связи со сказанным исчезает mathesis* как проект универсальной на­ уки, которая бы служила одновременно формальным инстру­ ментом и строгой основой всех наук. Наука как общая область, как дисциплинарная полиция знаний, пришла одновременно на смену философии и mathesis. И она начинает теперь ста­ вить проблемы, характерные для дисциплинарной полиции зна­ ний: проблемы классификации, иерархизации, проблемы смеж­ ности и т. д. В силу того значительного изменения, какое означало дисциплинирование знаний и прекращение, следовательно, воздействия на науку философского дискурса и внутренне­ го проекта mathesis в науках, XVIII век воспринимал себя, как известно, только как эпоху прогресса разума. Необходи­ мо хорошо сознавать, что так называемый прогресс разума был дисциплинированием полиморфных и гетерогенных знаний, и только с этих позиций можно понять некоторые вещи. Сна­ чала появление Университета. Конечно, не появление в стро­ гом смысле, поскольку университеты существовали и играли свою роль гораздо раньше. Но начиная с конца XVIII и в нача­ ле XIX века — создание наполеоновского университета про­ исходит именно в этот момент — появляется как бы большой единообразный аппарат знаний с его различными ступенями и ответвлениями, с его ярусами и выступами. Университет вы­ полняет, прежде всего, функцию отбора, отбора не только лю­ дей (в конечном счете это не очень важно), но и знаний. Он выполняет роль селекционера в силу своей фактической и пра­ вовой монополии: в результате знание, которое не рождено и не сформировано внутри такого рода институциональной об­ ласти, хотя с относительно изменяющимися границами, но тем не менее включающей в себя университет и официальные ис­ следовательские объединения, знание, которое рождено вне всего * Знание, познание (преимущественно математическое) (npim. перев.). 197 этого, квалифицируется лишь как незаконное знание, рожден­ ное в другом месте знание автоматически оказывается сразу если не исключенным, то, по крайней мере, a priori дисквали­ фицированным. Исчезновение любительского знания это из­ вестный факт XVIII—XIX веков. Итак, роль университета за­ ключается в селекции знаний; в распределении ступеней, качества и количества знаний на различных уровнях; в обуче­ нии со всеми преградами, существующими между различны­ ми ступенями университетского аппарата; в гомогенизации знаний через установление своего рода научной общности с признанным статусом; в организации консенсуса; и наконец, в прямом или косвенном воздействии на централизацию госу­ дарственного аппарата. Итак, появление некоей реалии вроде университета с его ответвлениями и изменяющимися грани­ цами в начале XIX века становится понятным, если учитывать происходившее тогда дисциплинирование знаний, наложение дисциплины на знание. Исходя из этого можно понять и второй факт: а именно, изменение формы догматизма. Внутренняя дисциплина знаний ведет к появлению особой формы контроля с предназначен­ ным для этой цели аппаратом; новая форма контроля, понят­ но, позволяет абсолютно отвергать то, что ранее считалось ортодоксией, претендовавшей на контроль в отношении выс­ казываний. Ортодоксией дорогостоящей, так как старая орто­ доксия, основа религиозного, церковного контроля над знани­ ем, влекла за собой осуждение, исключение некоторого числа высказываний, которые в научном отношении были истинны и плодотворны. Такая ортодоксия, которая в своих контрольных функциях касалась самих высказываний и сортировала их на соответствующие и несоответствующие, на приемлемые и не­ приемлемые, в ходе внутреннего дисциплинирования знаний, происшедшего в XIX веке, была заменена на другое: на конт­ роль, который не касался содержания высказываний, их соот­ ветствия или несоответствия определенной истине, а распрос­ транялся на правомерность высказываний. Вся суть состояла теперь в том, чтобы знать, кто говорил и имел ли он квалифи­ кацию, чтобы говорить, к какому уровню принадлежит выска­ зывание, в какую совокупность оно может быть помещено, как и в какой мере оно соответствует другим формам и типологиям 198 знания. Это допускает сразу, с одной стороны, либерализм в том, что касается самого содержания высказываний, либера­ лизм если не безграничный, то, по крайней мере, довольно ши­ рокий, а с другой стороны, бесконечно более строгий контроль, более масштабный, широкий, который осуществляется на са­ мом уровне процедур высказывания. И сразу из этого вполне естественно следует возможность гораздо большей ротации высказываний, гораздо более быстрого устаревания истин; это объясняет эпистемологическое растормаживание. Насколько ортодоксия, ориентированная на содержание высказываний, была помехой обновлению запаса научных знаний, настолько же дисциплинирование на уровне высказываний позволило с гораздо большей скоростью обновлять высказывания. Иначе говоря, от цензуры высказываний перешли к дисциплине выска­ зывания, или же от ортодоксии перешли к чему-то, что я бы на­ звал «ортологией», имея в виду форму контроля, которая те­ перь осуществляется исходя из дисциплины. Ладно! Я немного заблудился во всем этом... Ранее было проведено исследование и показано, как дисциплинарные тех­ ники власти10, взятой на ее самом разреженном, самом элемен­ тарном уровне, на уровне тел самих индивидов, смогли изме­ нить политическую экономию власти, модифицировали ее аппараты; как те же самые дисциплинарные техники власти, обращенной на тело, вызвали не только накопление знаний, но и разблокировали области возможного знания; и затем, как за­ пущенные властью формы обращенной на тела дисциплины выгнали из этих подчиненных тел душу-субъект, «я», психи­ ческое и т. д. Все это я пытался исследовать в последний год.11 Я думаю, что теперь нужно было бы изучить, как осуществля­ ется другая форма принуждения к дисциплине, дисциплинированию, которое устанавливается одновременно с первой, но касается не тел, а знаний. И я думаю, можно было бы показать, как относящееся к знаниям дисциплинирование вызвало эпис­ темологическую разблокировку, новую форму, новую после­ довательность в умножении знаний. Можно было бы показать, как дисциплинирование ведет к новому порядку в отношени­ ях между властью и знанием. Можно было бы показать, нако­ нец, как на основе дисциплинированных знаний возникло но­ вое принуждение, теперь уже не принуждение со стороны истины, а принуждение со стороны науки. 199 Все это несколько отдаляет нас от королевской историо­ графии, от Расина и Моро. Можно было бы возобновить ана­ лиз (но я этого не буду здесь делать) и показать, каким образом в тот самый момент, когда история, историческое знание как раз вошло во всеобщую область борьбы, история оказалась, но в силу других причин, в основном в той же ситуации, что и технологические знания, о которых я вам только что говорил. Технологические знания с их дисперсией, с присущими им мор­ фологией, регионализацией, с их локальным характером, с окружающей их тайной были одновременно целью и инстру­ ментом экономической и политической борьбы; и в эту общую борьбу одних технологических знаний с другими вмешалось государство, выполняя функцию, роль дисциплинирования, что одновременно означает селекцию, гомогенизацию, иерархизацию, централизацию. И историческое знание в силу совершен­ но других причин и почти в ту же самую эпоху включалось в область борьбы и сражений. Определяющими здесь были не непосредственно экономические причины, а борьба, и борьба политическая. В самом деле, когда историческое знание, кото­ рое до того было частью дискурса государства или власти о себе самой, было оторвано от власти и стало инструментом по­ литической борьбы, власть начала на протяжении всего XVIII века прилагать усилия для овладения им и подчинения его дисцип­ лине, как она это делала в отношении технологических зна­ ний. Создание в конце XVIII века министерства истории, соз­ дание большого хранилища архивов, которое к тому же должно было стать в XIX веке Школой хартий, что произошло почти одновременно с созданием Высшей горной школы, Школы мостов и дорог, — неважно, что последняя создавалась немно­ го иначе, — также соответствует дисциплинированию знания. Для королевской власти речь шла о том, чтобы установить дис­ циплину в историческом знании, в исторических знаниях и ут­ вердить таким путем государственное знание. В сравнении с технологическим знанием выявляется только одно различие: в той самой мере, в какой история — как я думаю — является знанием, по существу, антиэтатистским, между дисциплини­ рованной государством историей, ставшей содержанием офи­ циального обучения, и историей, связанной с борьбой, высту­ пающей как форма сознания борющихся субъектов, существует 200 постоянное столкновение. Противостояние не уменьшается проведением дисциплинаризации. Если можно сказать, что в области технологии осуществленное в течение XVIII века дисциплинирование было в целом действенным и успешным, то зато в отношении исторического знания, хотя и прово­ дилось дисциплинирование, но оно не только не помеша­ ло, а в конечном счете усилило, по причине разыгрывающих­ ся битв, конфискаций, взаимных споров, негосударственную историю, историю децентрализованную, историю борющихся субъектов. И поэтому мы постоянно имеем два уровня исто­ рического сознания и исторического знания, два уровня, ко­ торые наверняка стремятся все больше и больше соприкоснуть­ ся друг с другом. Но подобный сдвиг никогда не помешает существованию того и другого: с одной стороны, подлинно дисциплинированного знания в форме исторической дисцип­ лины и, с другой стороны, полиморфного, разделенного и бо­ рющегося исторического сознания, которое является просто другим аспектом, другим лицом политического сознания. Это очень малая часть того, о чем я попытаюсь вам рассказать, имея в виду конец XVIII и начало XIX века. Примечания 1 Micheler J. Le Peuple. Paris, 1846. Machiavel N. Il Principe. Roma, 1532; Discorsi sopra la prima deçà di Tito Livio, op.cit.; DelTarte della guerra. Firenze. 1521; Istorie florentine. Firenze, 1532. Французские переводы «Государя» очень многочисленны. Другие тексты Макиавелли могут быть прочитаны в издании Е. Баринку (Machiavel. Œeuvres complètes. Paris: Gallimard/ Bibliothèque de la Pléiade, 1952), который восстановил и вновь издал старые переводы Ж. Жироде (1798 г.). Фуко будет говорить о Макиа­ велли особенно в двух очерках: «Omnes et singulatim...» (1981 г.) и «The Political Technology of Individuals» (1982 г.); см. также лек­ цию в Коллеж де Франс от 1 февраля 1978 г. под названием «Система правления» (тексты цитировались выше, в лекции от 21 января, при­ мечание 13). * Pierre le Pesant de Boisguilbert. Le Détail de la France, s.l., 1695; Factum de la France (1707 г.) в: Économistes financiers du XVIII siècle. 2 201 Paris, 1843; Testament politique de M. de Vauban, Maréchal de France, s. 1., 1707,2 vol.; Dissertation sur la nature des richesses, de l'argent et de tributs. Paris, s.d. 4 Sébastien le Prestre de Vauban. Méthode générale et facile pour faire le dénombrement des peuples. Paris, 1686; Projet d'une dixme royale, s. 1., 1707. 5 Об антиисторицизме современного знания см. в особенности «Слова и вещи», цит. соч., гл. X, N IV. 6 Текст в скобках установлен по рукописи М. Фуко. 7 Результат огромного труда, выполненного Ж.-Н. Моро, изложен в его «Принципах морали, политики и государственного права...», цит. соч. Для пояснения критериев, избранных Ж.-Н. Моро при под­ готовке этого труда, и для понимания его истории см. также «Plan des travaux littéraires ordonnés par Sa Majesté...», op. cit. 8 По вопросу о процедурах нормализации медицинского знания можно обратиться к текстам М. Фуко, начиная от «Рождения клини­ ки. Археология медицинской точки зрения» (Paris: PUF, 1963) до бра­ зильских лекций по истории медицины в 1974 г. (см.: Dits et Écrits, III, Ν 170, 196, 229) и, наконец, до анализа медицинской полиции в работе «Политика здоровья в XVIII веке» (1976 и 1979 гг.) (в: Dits et Écrits, N168, 257). 9 О дисциплинирующей власти и ее влиянии на знание см. осо­ бенно «Надзирать и наказывать. Рождение тюрьмы». М., 1999. |0 См., в частности, «Лекции в Коллеж де Франс». 1971—1972: «Теории и институты уголовного права» и 1972—1973: «Каратель­ ное общество» (готовится к изданию). 11 См. «Лекции в Коллеж де Франс». 1974—1975: «Ненормаль­ ные» (русское издание Фуко М. Ненормальные. СПб., 2004). Лекция от 3 марта 1976 г. Тактическое обобщение исторического знания. — Консти­ туция, Революция и циклическая история. —Дикарь и вар­ вар. — Тройная фильтрация варвара: тактические формы исторического дискурса. —Вопросы метода: эпистемическая область и буржуазный антиисторицизм. — Возрож­ дение исторического дискурса во время Революции. — Фео­ дализм и готический роман. В последний раз я вам показал, как сформировались, конституировались усилиями аристократической реакции на­ чала XVIII века историко-политический дискурс и историкополитическая сфера. Я хотел бы теперь перенестись в другое время, а именно, в период французской революции, в опреде­ ленный ее момент, когда можно отчетливо увидеть в ней два процесса. С одной стороны, можно видеть, как дискурс, пона­ чалу связанный с аристократической реакцией, широко рас­ пространяется не только потому, что становится регулярной, канонической формой исторического дискурса, но и потому, что его стали использовать тактически как инструмент не толь­ ко знать, а в конечном счете представители любых политиче­ ских направлений. Действительно, историческое знание на про­ тяжении XVIII века, конечно, при помощи определенного числа модификаций в основных положениях, становится в итоге сво­ его рода полезным дискурсивным оружием, к которому обра­ щаются все политические противники. В целом, я хотел бы вам показать, почему этот исторический дискурс не должен воспри­ ниматься как идеология или идеологический продукт дворян­ ства и его классовой позиции, и вообще не об идеологии здесь 203 идет речь; я имею в виду другое, что я как раз пытаюсь наме­ тить и что могло бы представлять собой дискурсивную так­ тику, механизм знания и власти, который именно в качестве тактики может передаваться и в результате оказывается од­ новременно и способом образования знаний, и общей фор­ мой политической борьбы. Итак, распространение дискурса об истории, но в качестве тактического оружия. Наряду с этим во время революции вырисовываются и способы использования этого оружия, соответствующие трем различным битвам, в результате чего появились три разные так­ тики: первая ориентировалась на национальности и должна была по существу оказаться в неразрывной связи с феномена­ ми языка, следовательно, с филологией; вторая ориентирова­ лась на общественные классы, здесь центральным феноменом было экономическое господство, следовательно, глубинное соот­ ношение с политической экономией; наконец, третья имеет в цен­ тре не национальности и не классы, а расу с ее биологическими особенностями и селекцией, то есть проявляется единство меж­ ду историческим дискурсом и биологической проблематикой. Филология, политическая экономия, биология. Говорить, ра­ ботать, жить.1 Скоро увидим, как все это вновь инвестируется и заново сочетается в историческом знании и в связанных с ним тактиках. Сегодня я хотел бы рассказать о тактическом распростра­ нении исторического знания: о том, как же оно постепенно выходит за рамки аристократической реакции, представителя­ ми которой оно было создано в начале XVIII века, и становит­ ся общим инструментом всех форм политической борьбы кон­ ца XVIII века, с какой бы точки зрения эта борьба не велась? Первый вопрос касается причины этой тактической поливален­ тности: как и почему столь особый инструмент, этот в конечном счете столь своеобразный дискурс, который заключался в вос­ певании захватчиков, смог стать общим инструментом в разных политических формах тактики и столкновений в XVIII веке? Я думаю, что причину можно найти, если двигаться в оп­ ределенном направлении. Буленвилье из национального дуа­ лизма сделал принцип понимания истории. Это означает три вещи. Для Буленвилье речь шла прежде всего о том, чтобы вновь обнаружить начальный конфликт (битву, войну, завоевание, 204 нашествие и т. д.), тот начальный конфликт, то воинственное ядро, от которого могли произойти другие битвы, другие фор­ мы борьбы, другие столкновения, либо в качестве его прямого следствия, либо в результате перемещений, изменений, пере­ воротов в соотношении сил. Таким образом, существует боль­ шая генеалогия борьбы, проходящая сквозь различные битвы, зарегистрированные в истории. Как вновь найти основную ли­ нию борьбы, как снова связать стратегическую нить всех этих сражений? Буленвилье хотел также выработать такое истори­ ческое понимание, где бы речь шла не только об обнаружении ядра, главной битвы и о способе, с помощью которого из нее произошли другие битвы, он стремился также выявить изме­ ны, противоестественные союзы, хитрости одних и трусость других, все несправедливости, все постыдные расчеты, непро­ стительное забвение, сделавшие возможным трансформацию и в то же время некоторым образом фальсификацию исходно­ го соотношения сил в этом главном столкновении. На деле надо было устроить большой исторический экзамен («кто виноват?») и таким путем не только снова связать стратегическую нить, но и очертить в истории иногда извилистую, но непрерывную линию, обозначавшую моральное разделение общества. Исто­ рический подход Буленвилье преследовал и другую цель: нужно было за всеми тактическими перемещениями и историко-моральными потерями вновь разглядеть, выявить та­ кое соотношение сил, которое было бы одновременно хорошим и истинным. Истинным указанное соотношение сил является в том смысле, что оно обретается не как идеал, а как реальность, которая на деле была помещена, вписана историей в решаю­ щее испытание сил, в данном случае это нашествие франков на Галлию. Итак, есть определенное соотношение сил, исто­ рически верное и реальное, и оно несет в себе позитивный мо­ ральный заряд и должно быть освобождено от всех искаже­ ний, которые могли произойти в результате последующих измен и различных перемещений. Тема подобного исторического ис­ следования такова: нужно вновь найти то соотношение сил, ко­ торое бы точно соответствовало первоначальному состоянию. Эту задачу ясно сформулировали Буленвилье и его последова­ тели. Буленвилье говорил, например: надо вспомнить наши обы­ чаи, какими они были в период их подлинного происхождения, 205 открыть общие для всей нации правовые принципы и рассмот­ реть, что изменилось с течением времени. А дю Бюа-Нансэ немного позже сказал: именно в соответствии с первичным духом правления нужно вновь придать силу некоторым зако­ нам, умерить другие, слишком большая строгость которых могла бы нарушить равновесие, нужно вновь установить гар­ монию и соответствие. В таком проекте анализа истории заложены три цели: вос­ становление исходной стратегической ориентации, проведение линии морального раздела и установление справедливости того, что можно назвать точкой конституирования политики и исто­ рии, моментом конституирования королевства. Я говорю о «точ­ ке конституирования», о «моменте констатирования», чтобы слегка отойти от слова «конституция», но между тем не со­ всем его уничтожить. Фактически речь идет, как станет вид­ но, именно о конституции: историю делают, чтобы установить конституцию, но конституцию, понимаемую не как четкую совокупность законов, которые были бы сформулированы в определенный момент. Дело не в том, чтобы вновь обрести род основополагающей юридической конвенции, которая была принята в определенное время, или в пред-время королем, су­ вереном и его подданными. Дело в том, чтобы вновь обрести нечто, что имеет плотность и историческую сущность; что вследствие этого не принадлежит ни к уровню закона, ни к уровню силы; что не является ни документом, ни равновесием. Это конституция в том смысле, как ее могли бы понять меди­ ки, то есть: соотношение сил, равновесие и игра пропорций, стабильная асимметрия, конгруэнтное неравенство. Обо всем этом говорили медики XVIII века, когда упоминали «консти­ туцию».2 Такая идея конституции появляется в той историче­ ской литературе, одновременно и медицинской, и военной, ко­ торая формируется в среде аристократической реакции: она ориентируется на соотношение сил между добром и злом, а также на соотношение сил между противниками. С этим кон­ ституирующим моментом, который нужно вновь обрести, следу­ ет соединиться с помощью знания и восстановления основного соотношения сил. Речь идет об утверждении конституции, при­ емлемой не по причине восстановления старых законов, а по при­ чине революции в силах — революции в том смысле, в каком 206 говорится о переходе от ночи ко дню, с нижней точки на самую верхнюю. Начиная с Буленвилье стало возможно — и я думаю, что это основное, — соединение двух понятий, конституции и революции. Пока в историко-юридической литературе, кото­ рая в основном была литературой парламентариев, под кон­ ституцией подразумевались, по существу, основные законы ко­ ролевства, то есть юридический аппарат, нечто вроде конвенции, то было ясно, что возврат конституции мог быть только восста­ новлением, в некотором роде решающим, вновь обнаруженных законов. И напротив, начиная с того момента, когда конститу­ ция больше не представляется юридической основой, совокуп­ ностью законов, а рассматривается как соотношение сил, то становится ясно, что такое соотношение невозможно восста­ новить из ничего; его можно восстановить только тогда, когда существует циклическое движение истории, когда, во всяком случае, существует нечто, заставляющее повернуть историю и привести ее к исходному пункту. Следовательно, здесь мож­ но видеть, как вводится, с помощью медико-военной идеи кон­ ституции, то есть идеи о соотношения сил, нечто вроде цикли­ ческой философии истории, идеи о том, что история развивается кругообразно. Я говорю, что эта идея «вводится». Хотя, по правде говоря, она вводится заново или, если угодно, старая милита­ ристская тема возврата соединяется с развитым историческим знанием. Философия истории в форме философии циклического вре­ мени становится возможна начиная с XVIII века, с тех пор как вступили в игру два понятия: конституция и соотношение сил. Я думаю, что фактически у Буленвилье в первый раз внутри развитого исторического дискурса появляется идея о циклич­ ности истории. Империи, говорил Буленвилье, рождаются и приходят в упадок, подобно тому как день сменяет ночь.3 Солнечная революция, историческая революция: оба явления теперь связаны. Итак, происходит скрепление, осуществляет­ ся связь трех тем — конституции, революции, циклической ис­ тории: вот, если хотите, один из аспектов того тактического инструмента, который разработал Буленвилье. Если говорить о другом аспекте, то нужно поставить воп­ рос: чего хотел Буленвильс, когда он разыскивал хороший и истинный конституирующий момент в истории? Он, конечно, 207 хотел отказаться от поиска этого конституирующего момента в законе, но также он не желал искать его в природе: для него характерен анти-юридизм (о чем я вам только что говорил), но также анти-натурализм. Серьезным противником Буленвилье и его последователей станет идея природы, человека как при­ родного существа, или, если сказать иначе, серьезным против­ ником такого рода анализа (и в этом также причина того, что анализы Буленвилье станут инструментальными и тактиче­ скими) оказывается человек природы, дикарь. Это зависит от их двух причин: во-первых, хороший или дурной, дикарь — это человек природы, которого создали юристы и теоретики права, поместив его в некое дообщественное время с целью конституирования общества с помощью этой фикции, создали как элемент, из которого мог конституироваться социальный организм. Разыскивая решающий для организации общества момент, Буленвилье и его последователи не стремились ввес­ ти в свой анализ дикаря, в некотором роде предшествующего обществу. Во-вторых, в лице дикаря, человека природы они оспаривали изобретенный экономистами идеальный элемент, человека без истории и без прошлого, который движим един­ ственно своим интересом и обменивает продукт своего труда на другой продукт. Таким образом, историко-политический дис­ курс Буленвилье и его последователей одновременно отрицал теоретико-юридического дикаря, дикаря, вышедшего из лесов, чтобы заключить контракт и основать общество, а также дикаря типа homo oeconomicus, обреченного на обмен и торговлю. По сути, эта пара — дикарь и обмен — является, как я думаю, аб­ солютно фундаментальной не только для юридической мыс­ ли, не только для правовой теории XVIII века; связь дикаря и обмена также всегда можно отыскать, начиная с правовой те­ ории XVIII века и вплоть до антропологии XIX и XX веков. По существу, в юридической мысли XVIII века, как и в антропо­ логической мысли XIX и XX веков, дикарь — это прежде всего человек обмена; он участник обмена, идет ли речь об обмене правами или благами. Как участник обмена правами он осно­ вывает общество и верховную власть. Как участник обмена благами он конституирует общественный организм, который в то же время является экономическим организмом. Начиная с XVIII века дикарь рассматривается как субъект простого 208 обмена. И в основном именно в противовес понятию дикаря (зна­ чение которого было огромно в юридической теории XVIII века) основанный Буленвилье историко-политический дискурс выд­ вигал вперед другого персонажа, столь же простого, как ди­ карь юристов (и в скором времени антропологов), но выстро­ енного совершенно иначе. Этот противник дикаря — варвар. Но каким образом варвар противостоит дикарю? Прежде всего, дикарь, вместе с другими дикарями, всегда остается та­ ковым в состоянии дикости, если же создано отношение соци­ ального типа, то дикарь перестает быть таковым. Зато варвар — это человек, который не может быть понят и охарактеризован сам по себе, он может быть определен только по отношению к цивилизации, то есть как нечто, находящееся вне ее. Нет варва­ ра, если где-либо нет точки цивилизации, по отношению к ко­ торой варвар оказывается внешним и против которой он бо­ рется. Итак, отношение варвара к цивилизации — которую варвар презирает и одновременно желает — можно определить как чуждость и постоянную войну. Нет варвара без цивилиза­ ции, которую он стремится разрушить и присвоить. Варвар это всегда человек, который топчется у государственных границ, тот, кто уперся в городские стены. В отличие от дикаря варвар не принадлежит природе. Он появляется только на основе циви­ лизации, с которой столкнулся. Он входит в историю не как осно­ ватель общества, а как человек, который проникает в цивилиза­ цию, устраивает в ней пожары и разрушает ее. Таким образом, я думаю, первое отличие между варваром и дикарем заключа­ ется в отношении к цивилизации, стало быть, к предшествую­ щей истории. Нет варвара без предшествующей истории, ис­ тории цивилизации, которую он поджигает. И в то же время варвар не носитель обмена наподобие дикаря. Варвар, по су­ ществу, совсем не носитель обмена: он носитель господства. В отличие от дикаря варвар захватывает, присваивает; он не осуществляет первоначального захвата земли, он грабит. То есть его отношение к собственности всегда вторично: он овла­ девает всегда только собственностью, уже кому-то принадле­ жавшей; он также заставляет других служить себе, он застав­ ляет других обрабатывать земли, охранять своих лошадей, делать оружие и т. д. Его свобода покоится именно на свободе, потерянной другими. Поддерживая отношения с властью, варвар 14 Мишель Фуко 209 в отличие от дикаря никогда не отдает своей свободы. У дика­ ря свободы как бы в изобилии, и он уступает ее с целью гаран­ тировать свою жизнь, безопасность, собственность, свои бла­ га. Варвар никогда не уступает свободы. И когда он определяет себе власть, определяет короля, избирает вождя, то делает это вовсе не для того, чтобы уменьшить свою собственную часть прав, а напротив, чтобы умножить свою силу, стать сильнее в своих вымогательствах, грабежах и насилиях, чтобы быть захватчиком, более уверенным в своих силах. Варвар призна­ ет власть лишь как силу, умножающую его собственную ин­ дивидуальную силу. Поэтому правительственная модель в представлении варвара обязательно имеет военный харак­ тер, она совсем исключает договоры об общественных уступ­ ках, характерные для дикаря. Именно персонаж варвара ут­ вердила, как я думаю, в XVIII веке история, у истоков которой был Буленвилье. Теперь становится понятным, почему вопреки всему ди­ карь, даже когда за ним признают некоторые недостатки и злоб­ ность, тем не менее в современной юридически-антропологи­ ческой мысли и вплоть до встречающихся теперь буколических американских утопий всегда оказывается добрым. И почему бы ему не быть добрым, если его функция заключается в том, чтобы менять, давать —давать, конечно, исключительно в сво­ их интересах, но в форме взаимовыгоды, в которой мы призна­ ем приемлемую и юридическую форму доброты? Зато варвар обязательно плохой и злой, даже если признают его достоин­ ства. Он может быть только спесивым и бесчеловечным, так как не является человеком обмена и природы; он — человек истории, человек грабежа и пожара, человек господства. «На­ род гордый, грубый, не имеющий ни родины, ни закона», — говорил Мабли (который, однако, очень любил варваров); он допускает ужасное насилие, потому что для него это часть об­ щественного порядка.4 У варвара душа большая, благородная и гордая, но в ней всегда есть место обману и жестокости (все это из Мабли). Де Бонневий так сказал о варварах: «Эти аван­ тюристы [...] дышат только войной [...] меч их право и они пользуются им без угрызений совести».5 И Марат также был большим другом варваров, называл их «бедными, грубы­ ми, не имеющими торговли и ремесел, но свободными».6 Был 210 ли варвар человеком природы? И да и нет. Нет, потому что он всегда связан с историей ( и историей предшествующей). Вар­ вар возникает на основе истории. И если он соотносится с при­ родой, говорил дю Бюа-Нансэ (который целил в своего близ­ кого врага, Монтескье), если он человек природы, что же тогда природа? Это отношение солнца к грязи, которую оно высуши­ вает, это отношение чертополоха к ослу, который им питается.7 Оставаясь в историко-политической области, где знание военного дела постоянно рассматривалось как политический инструмент, можно, я думаю, приступить к характеристике каждой из крупных тактик, утвердившихся в XVIII веке, выде­ ляя их соответственно способу использования в целях полити­ ческой борьбы тех четырех элементов, которые присутствова­ ли в анализе Буленвилье: конституции, революции, варварства и господства. В основном проблема заключается в том, чтобы понять, как можно установить оптимальную связь между раз­ гулом варварства, с одной стороны, и желаемым конституци­ онным равновесием — с другой? Как использовать для пра­ вильного устройства общества насилие, свободу и т. д., которые варвар может принести с собой? Иначе говоря, что нужно со­ хранить и что нужно устранить из варварских отношений, что­ бы создать справедливую конституцию? Что можно найти по­ лезного в варварстве? В основном проблема заключается в том, чтобы осуществить теоретическую фильтрацию феноменов варвара и варварства: какие позитивные элементы можно вы­ делить в варварском господстве, чтобы осуществить консти­ туирующую революцию? Именно эта проблема и различные решения насчет способа очищения варварства ради осуществ­ ления конституирующей революции должны были опреде­ лить — в области исторического дискурса, в историко-поли­ тической области — тактические позиции различных групп, представителей различных интересов, различных центров борь­ бы — будь то дворянство или монархическая власть, будь то буржуазия или различные ее слои. Я думаю, что над всей совокупностью исторических дис­ курсов XVIII века тяготела одна проблема: совсем не револю­ ция или варварство, а революция и варварство, роль варвар­ ства в революции. Не доказательство, а подтверждение важности этой проблемы я нахожу в тексте, переданном мне 211 однажды, когда я уходил с лекции. Это текст Робера Десно, который отлично показывает, каким образом вплоть до XX века эта проблема — я чуть не сказал: социализм или варварство8 — революция или варварство оказывается ложной, а подлинной выступает проблема: революция и варварство. В качестве сви­ детельства этого я возьму текст Робера Десно, который, как я полагаю, появился в издании «Сюрреалистская революция», точно не знаю, так как отсылки отсутствуют. Вот этот текст. Можно подумать, что он был прямым порождением XVIII века: «Выходцы с мрачного Востока, цивилизованные народы про­ делали тот же путь на Запад, который проделали Атилла, Та­ мерлан и много других, имена которых неизвестны. Кто гово­ рит о цивилизованных, говорит о прежних варварах, это побочные дети ночных авантюристов, те, кого развратили вра­ ги (римляне, греки). Изгнанные с берегов Тихого океана и со склонов Гималаев "эти великие войска", изменившие своей миссии, теперь оказываются с теми, кто не так давно отражал их нашествия. Сыновья калмыков, внуки гуннов, снимите ваши одежды, заимствованные из гардероба Афины и Феба, латы, найденные в Спарте и Риме, и явитесь нагими, какими были ваши отцы на своих маленьких лошадях. А вы, норманны, зем­ ледельцы, ловцы сардин, производители сидра, садитесь на утлые суденышки, которые оставляют длинный след за поляр­ ным кругом, прежде чем достигнут этих заболоченных мест и богатых дичью лесов. Свора, признай своего хозяина! Ты ду­ мал спастись от Востока, он гнал тебя вперед, наделив тебя правом разрушения, которое ты не смог сохранить, и вот ты вновь находишь его за спиной, когда кругосветное путешествие закончено. Я прошу тебя, не подражай собаке, ловящей свой хвост, ты постоянно будешь бежать за Западом, остановись. Расскажи нам немного о своей миссии, великая восточная ар­ мия, ставшая сегодня населением Запада9.». Если пытаться воссоздать различные исторические дискур­ сы и формы связанной с ними тактики, следует учесть, что Буленвилье одновременно ввел в историю могучего белокуро­ го варвара, юридический и исторический факт нашествия и насильственного завоевания, присвоения земель и порабоще­ ния людей и, наконец, принцип чрезвычайно ограниченной ко­ ролевской власти. Какие же из этих крупных и взаимосвязанных 212 феноменов, приведших к нашествию варварства в историче­ ское знание, должны быть устранены? И что нужно сохранить, чтобы восстановить необходимое для королевства правильное соотношение сил? Я рассмотрю три большие модели теорети­ ческой фильтрации феномена варварства. Было много других в XVIII веке; я беру три, самые важные в политическом и так­ же, конечно, эпистемологическом отношениях; каждая из них соответствует трем очень разным политическим позициям. Первая, самая строгая, абсолютная фильтрация феномена варварства состоит в том, чтобы не пропустить в историю ни­ чего от варвара: при такой позиции важно показать, что фран­ цузская монархия не зависит от германского нашествия, кото­ рое ее якобы установило и было ее своеобразной основой. Важно также показать, что предки дворянства не были завое­ вателями, пришедшими с другого берега Рейна, и что поэтому привилегии дворянства — в силу которых оно располагается между сувереном и другими подданными — или были ему да­ рованы позже, или оно их захватило некими темными спосо­ бами. В итоге, вместо того чтобы прикреплять привилегиро­ ванное дворянство к основополагающей варварской орде, нужно уклониться от этого варварского ядра, заставить его исчезнуть и оставить в некотором роде дворянство в подве­ шенном состоянии — сделать из него одновременно позднее и искусственное творение. Понятно, что это монархический тезис, его можно найти у всех историков от Дюбо10 до Моро.11 Этот тезис, представленный в виде фундаментального по­ ложения, означает примерно следующее: просто франки — говорит Дюбо, а затем это скажет Моро — по сути миф, иллю­ зия, сфабрикованное Буленвилье творение. Франков не суще­ ствует: то есть, во-первых, нашествия совсем не было. Что фактически произошло? Нашествия были, но другие: наше­ ствия бургундов, готов, им римляне не могли противостоять. И ввиду этих нашествий римляне обратились — в качестве союзников — к маленькому народу, имевшему некоторые во­ енные заслуги, это и были франки. Но франки пришли совсем не как захватчики, не как варвары, стремящиеся к господству и грабежу, а как маленькое, союзное и полезное население. Так что они тотчас получили права гражданства; их не только сра­ зу сделали галло-римскими гражданами, но им дали рычаги 213 политической власти (по этому поводу Дюбо напоминает, что Хлодвиг был, в конце концов, римским консулом). Итак, ни нашествия, ни завоевания, а миграция и союзничество. Не было нашествия, и нельзя также сказать, что у франкского народа были свои законы и обычаи. Прежде всего, просто потому, что они были очень малочисленны, говорит Дюбо, и не могли по­ этому безжалостно обращаться с галлами, «как турок с мав­ ром»,12 и навязывать им свои собственные привычки и обы­ чаи. Они даже не могли, затерявшись в галло-римской массе, сами сохранить свои обычаи. Итак, они буквально раствори­ лись. А впрочем, как могли они не раствориться в этом обще­ стве и в галло-римском политическом аппарате, если у них отсутствовало настоящее знание об администрации и управ­ лении? Дюбо даже считает, что свое военное искусство они заим­ ствовали у римлян. Во всяком случае, говорит Дюбо, превосход­ ные административные механизмы римской Галлии не были разрушены франками. Порядок торжествовал. Таким образом, франки просто были поглощены, и только их король остался наверху, на вершине галло-римского здания, в которое едва ли проникли несколько иммигрантов германского происхождения. Один король, значит, остался на вершине здания, король, унасле­ довавший в точности диктаторские права римских императо­ ров. То есть совсем не было, как в это верил Буленвилье, аристо­ кратии варварского типа, а была просто абсолютная монархия. И только несколько веков спустя произошел раскол в обще­ стве; он был аналогичен нашествию, но имел внутреннее для страны происхождение. Здесь анализ Дюбо перемещается к концу эпохи Каролингов и к началу эпохи Капетингов, в правлении которых он от­ мечает ослабление центральной власти, абсолютной власти диктаторского типа, которой вначале пользовались Меровинги. Зато происходит присвоение все большей и большей влас­ ти чиновниками суверена: свои административные округа они превращают в фьефы, как если бы это была их личная соб­ ственность. И именно таким путем, из разложения централь­ ной власти, рождается феодализм. Итак, феодализм оказыва­ ется поздним феноменом, его возникновение связано совсем не с нашествием извне, а с внутренним разложением централь­ ной власти, приводящим к тем же последствиям, что и нашествие, 214 только разложение было совершено изнутри людьми, узурпи­ рующими власть, хотя они были просто чиновниками, назна­ ченными властью. «Расчленение суверенитета и превращение административных округов в сеньориальные владения, —я вам читаю текст Дюбо, — имели последствия, очень похожие на последствия иностранного нашествия, они поставили между королем и народом господствующую касту и сделали из Гал­ лии настоящую завоеванную страну»14. Три элемента — наше­ ствие, завоевание, господство — были характерны, согласно Буленвилье, для времени франков. Дюбо тоже их рассматри­ вает, но в качестве внутренних явлений, обязанных своим по­ явлением рождению аристократии или связанных с ним, при этом аристократия понимается как искусственное образование, не имеющее никакого отношения к франкскому нашествию и якобы связанное с ним господство варварства. В таком случае именно против узурпации власти чиновников, этого внутрен­ него нашествия, начинается борьба: монарх, с одной сторо­ ны, города, сохраняющие свободу римских муниципий, — с другой, начинают вместе борьбу против феодалов. В рассуждениях Дюбо, Моро и всех историков-монархи­ стов можно видеть, как постепенно происходит перевертыва­ ние дискурса Буленвилье, но с одним важным изменением: центр исторического анализа перемещается с факта нашествия и первых Меровингов к другому факту, каким было рождение феодализма в эпоху первых Капетингов. Можно также ви­ деть — и это важно, — что нашествие знати подается не как следствие военной победы и вторжения варваров, а как резуль­ тат внутренней узурпации. Факт завоевания постоянно подтвер­ ждается, но он не связан с варварами и не имеет тех правовых последствий, которые бы могла повлечь за собой военная побе­ да. Знать — это не варвары, это — мошенники, политические мошенники. Вот первая позиция, первое тактическое использо­ вание — посредством перевертывания — дискурса Буленвилье. Теперь о другой теоретической фильтрации темы варвар­ ства. В этом типе дискурса речь идет о том, чтобы лишить гер­ манскую свободу, то есть варварскую свободу, характера ис­ ключительной привилегии аристократии. Иначе говоря, речь идет о том — и поэтому данный тезис, данная тактика еще ос­ таются близки к идеям Буленвилье, — чтобы по-прежнему 215 ценить в противовес римскому монархическому абсолютизму принесенные франками и варварами свободы. Грубые отряды, пришедшие с другого берега Рейна, вошли в Галлию и прине­ сли с собой свои свободы. Но это были не воинственные гер­ манцы, составившие аристократическое ядро, которое затем упрочилось в галло-римском обществе. В Галлию хлынули воины, и это был собственно вооруженный народ. В полити­ ческом и социальном планах в Галлии утвердилась не аристокра­ тия, а, напротив, демократия в самой широкой форме. Этот тезис в то время можно найти у Мабли15, у Бонневиля16 и еще у Марата в «Цепях рабства». Итак, варварская демократия франков, кото­ рые не имели никакой аристократии и представляли собой эга­ литарный народ солдат-граждан: «Гордый народ, жестокий, — говорит Мабли, — не имеющий ни родины, ни закона»,17 каж­ дый солдат-гражданин жил только добычей и не желал соблю­ дать никакие законы. У этого народа не было постоянной вла­ сти, никакой исторически обоснованной или созданной власти. По словам Мабли, именно грубая, варварская демократия ус­ тановилась в Галлии. Из этого вытекали многие особенности нового режима: жадность и эгоизм франкских варваров, счи­ тавшиеся их достоинствами, когда они решили перейти Рейн и захватить Галлию, стали недостатками, когда они в ней по­ селились; франки занимались только грабежами и захватами. Они пренебрегали и своими властными функциями, не стре­ мились присутствовать на мартовских или майских ассамбле­ ях, которые ежегодно тщательно контролировали королевскую власть. Они позволили таким образом утвердиться власти ко­ роля, позволили стать над собой монархии, стремящейся к аб­ солютизму. А духовенство — конечно, это скорее невежество, чем хитрость, — с точки зрения Мабли, — интерпретирует германские обычаи в терминах римского права: германцы счи­ тали себя подданными монархии, тогда как они фактически были республиканцами. Что касается должностных лиц суверена, они все больше и больше завладевали властью, и складывающаяся ситуация вела к отказу от всеобщей демократии, принесенной варвар­ скими франками, и к установлению монархической и аристо­ кратической системы. Это был медленный процесс, пробудив­ ший между тем и некоторую противоположную себе реакцию. 216 Она наступила, когда Карл Великий, правильно ощущая, что над ним все более доминирует и ему угрожает аристократия, снова начал опираться на народ, которым прежние короли пре­ небрегали. Карл Великий восстанавливает Марсово поле и май­ ские ассамблеи; он позволяет всем, даже не воинам, приходить на ассамблеи. На короткий период происходит возврат к гер­ манской демократии, а затем, после этой застопорки, начина­ ется медленный процесс, ведущий к исчезновению демокра­ тии, появлению и упрочению двух близких политических фигур. С одной стороны, монарх [Гуго Капет]. А как устанав­ ливается монархия? Она устанавливается в той мере, в какой аристократы, видя угрозу со стороны варварской франкской демократии, соглашаются избрать короля, который все более и более будет стремиться к абсолютизму; но, с другой сторо­ ны, в качестве компенсации за осуществленное благородными коронование Гуго Капета Капетинги поторопятся дать благо­ родным в качестве фьефов административные округа и долж­ ности. Именно как следствие, как результат сговора между благородными, сотворившими короля, и королем, создавшим феодализм, и появились над варварской демократией родствен­ ные фигуры монархии и аристократии. Таким образом, на фоне германской демократии происходит этот двойственный про­ цесс. Конечно, аристократия и абсолютная монархия однажды рассорятся, но не нужно забывать, что они по сути сестры-близ­ нецы. Третий тип дискурса, анализа и в то же время тактики, в основе является самым тонким и ему будет суждена великая историческая судьба, хотя в эпоху своего появления он наде­ лал, конечно, гораздо меньше шума, чем рассуждения Дюбо или Мабли. В этом дискурсе выявляются, по существу, две формы варварства: плохое варварство германцев, от которого нужно освободиться, и хорошее варварство галлов, единствен­ ных подлинных носителей свободы. Благодаря этому проделываются две важные операции: с одной стороны, свобода от­ деляется от германского духа, тогда как у Буленвилье они были связаны вместе; а с другой стороны, намечается отделение римского духа от абсолютизма. То есть в римской Галлии обна­ руживаются те элементы свободы, относительно которых все пре­ дыдущие теории были более или менее согласны, приписывая 217 их франкам. В целом если трактовка Мабли достигалась бла­ годаря трансформации идеи Буленвилье о демократическом зву­ чании германских свобод, то новая идея, которую развивали Брекиньи,18 Шапсаль19 и другие, была сформулирована путем интенсификации и смещения того, что несколько косвенно выразил Дюбо, когда сказал, что против феодализма поднялись сразу король и города, поскольку последние сопротивлялись феодальной узурпации. Тезис Брекиньи и Шапсаля будет, в силу его важности, воспринят буржуазными историками XIX века (Огюстеном Тьерри, Гизо), он включал утверждение, что в своей основе политическая система римлян была двухэтажной. Конечно, на уровне центрального правительства, большой римской адми­ нистрации существовала, по крайней мере во времена импе­ рии, абсолютная власть. Но римляне оставили галлам их соб­ ственные изначальные свободы. Так что римская Галлия была в определенном смысле частью этой огромной абсолютист­ ской империи, но она также была усеяна, пронизана много­ численными очагами свободы, которые в своей основе были старыми галльскими или кельтскими свободами, римляне их не тронули, и они продолжали действовать в городах, в знаме­ нитых муниципиях Римской империи, где в форме, впрочем, заимствованной у старого римского города, продолжали дей­ ствовать архаические свободы предков галлов и кельтов. Сво­ бода (я думаю, это впервые проявилось в таких исторических анализах) оказывается феноменом, совместимым с римским аб­ солютизмом; это феномен галльский, но особенно городской. Свобода принадлежит городам. И именно в той мере, в какой она принадлежит городам, она может вдохновлять на борьбу и стать политической и исторической силой. Конечно, римские города были разрушены в результате нашествия франков и гер­ манцев. Кроме того, последние будучи кочевниками, то есть варварами, избегали городов и селились на свободных сель­ ских территориях. Города же, которыми пренебрегли франки, восстанавливались и заново обогащались. С момента утверж­ дения феодализма, в конце царствования Каролингов, крупные сеньоры, мирские и церковные, пытаются прибрать к рукам восстановленное богатство городов. Но города, приобретшие в ходе истории силу, благодаря своим богатствам, свободам, 218 созданным ими коммунам смогут бороться, сопротивляться, восставать. Большие мятежные движения коммун заметно уси­ лятся со времени первых Капетингов и заставят в конечном счете как королевскую власть, так и аристократию уважать свои пра­ ва и в какой-то степени свои законы, тип хозяйствования, образ жизни, нравы и т. д. Это происходит в XV и XVI веках. Таким образом, на этот раз мы встречаемся с тезисом, ко­ торый гораздо более, чем предыдущие, даже более, чем тезис Мабли, может стать идеей третьего сословия, так как в первый раз история города, городских институтов, а также история богатства и его политических последствий оказывается вклю­ ченной в исторический анализ. В этом анализе выявлена или, по крайней мере, очерчена история третьего сословия, кото­ рое формируется не просто в силу уступок короля, но благода­ ря собственной энергии, богатству, торговле, благодаря хоро­ шо разработанному городскому праву, заимствованному отчасти из римского права, но сочетающегося также с прежней свободой, то есть со старым галльским варварством. С этого момента и в первый раз римский дух, который всегда в исто­ рической и политической мысли XVIII века был окрашен в цвет абсолютизма и всегда связывался с королевской властью, по­ лучает окраску либерализма. И далеко не будучи театральной формой, с помощью которой королевская власть размышляла о своей истории, римская цивилизация, благодаря только что упомянутым анализам, становится целью самой буржуазии. Буржуазия сможет использовать римское наследие в форме галло-римских муниципий как своего рода знак собственного благородства. Галло-римский муниципалитет —это благород­ ство третьего сословия. И именно муниципалитета как формы автономии, муниципальной свободы будет требовать третье сословие. Все это, понятно, проявится в дебатах XVIII века, относящихся как раз к проблемам свободы и муниципальной автономии. Я рекомендую, например, текст Тюрго, датирован­ ный 1776 г.2С Заодно вы увидите, что накануне революции рим­ ская направленность мышления и действия сможет освободиться от всех, присущих ей на протяжении XVIII века, монархистских и абсолютистских коннотаций. Она сможет тогда появиться в ли­ беральном облачении, к ней, следовательно, смогут обращаться и те, кто не принадлежит ни к монархистам, ни к абсолютистам. 219 Даже буржуа смогут обращаться к римскому наследию. И вы знаете, что революция не откажет себе в этом. Другое значение дискурса Брекиньи, Шапсаля и других в том, что он ведет к большому расширению исторической об­ ласти. Английские историки XVII века, а также Буленвилье исходили из маленького ядра, из факта нашествия, из несколь­ ких десятилетий или, самое большее, из века, в ходе которого варварские орды затопили Галлию. Но мало-помалу происхо­ дило расширение во всем. Можно было прочитать, например, у Мабли о значении такого персонажа, как Карл Великий; а у Дюбо исторический анализ углубился вплоть до первых Капетингов и феодализма. И вот теперь у Брекиньи, Шапсаля и у других центр, область исторически полезного и политически плодотворного знания растягивается, с одной стороны, к истокам, так как вос­ ходит до муниципальной организации римлян и в конечном сче­ те до старых галльских и кельтских свобод; это огромный шаг назад в историю. С другой стороны, рассматриваются события новейшей истории, анализируются все формы борьбы, все вос­ стания коммун, которые с начала феодализма способствуют вы­ движению, во всяком случае частичному, буржуазии как эконо­ мической и политической силы в XV и XVI веках. Теперь полуторатысячелетняя история становится областью истори­ ческого и политического исследования. Юридический и исто­ рический факт нашествия полностью растворился, теперь при­ ходится иметь дело с огромной областью борьбы, которая охватывает 1500 лет истории и имеет столь разнообразных дей­ ствующих лиц, как короли, дворянство, духовенство, солдаты, королевские чиновники, третье сословие, буржуазия, крестья­ не, жители городов и т. д. Эта история опирается на такие ин­ ституты, как римские свободы, муниципальные свободы, цер­ ковь, воспитание, торговля, язык и т. д. Как взрыв, происходит расширение области истории; и именно в этой области будут работать историки XIX века. Можно спросить: зачем все эти детали, описание различ­ ных тактик внутри исторической области? Конечно, я мог бы просто перейти непосредственно к Огюстену Тьерри, к Монтлозье и всем тем, кто, используя инструментарий знания, пы­ тался осмыслить революционный феномен. Я задержался на этом в силу двух причин. Прежде всего, по причине метода. 220 Как вы видите, начиная с Буленвилье, формируется истори­ ческий и политический дискурс, область объектов которого, надлежащие элементы, понятия, методы анализа очень близки друг другу В XVIII веке сформировался тип исторического дискурса, общий всем историкам, тем не менее очень разным в том, что касается их тезисов, гипотез, политических целей. Можно совершенно без всякого разрыва проследить всю сис­ тему основных положений, служащих основанием для любого типа анализа; проследить все трансформации, с помощью ко­ торых можно переходить от истории, восхваляющей франков (Мабли, Дюбо), к истории, отвергающей франкскую демокра­ тию. Можно очень легко переходить от одной из этих историй к другой, отмечая несколько очень простых трансформаций в основных положениях. Существует, таким образом, очень сжатая эпистемическая схема всех исторических дискурсов, каковы бы не были в конечном счете их исторические тезисы и политические цели. Однако сжатость эпистемической схе­ мы никоим образом не означает, что весь мир думает одинако­ во. Напротив, это условие для того, чтобы не мыслить одина­ ково, чтобы мыслить различно и чтобы это различие было политически приемлемо. Для того чтобы различные субъекты говорили, могли занимать тактически противоположные пози­ ции, чтобы они могли находиться относительно друг друга в положении противников, чтобы, следовательно, оппозиция была оппозицией сразу и в области знания, и в области поли­ тики, как раз нужно, чтобы существовала эта сжатая область, эта сжатая схема, регулирующая историческое знание. Чем более правильно оформлено знание, тем более открывается для субъектов, использующих знание, возможность разделиться в соответствии со строгими линиями противостояния, и тем более возможно заставить эти противостоящие друг другу дис­ курсы функционировать в качестве различных тактических систем в рамках глобальных стратегий (где речь идет не про­ сто о дискурсе и истине, но также о власти, статусах, экономи­ ческих интересах). Иначе говоря, тактическая обратимость дискурса является прямой функцией гомогенности правил его образования. Отрегулированность эпистемической области, гомогенность в способе образования дискурса может сделать его полезным в борьбе, имеющей внедискурсивный характер. 221 Таким образом, именно в целях обоснования метода я настаи­ вал на разделении различных дискурсивных тактик внутри связной, упорядоченной и очень сжатой историко-политической области.21 Я на этом настаивал также в силу другой при­ чины — фактической, касающейся событий самого периода революции. Речь идет о следующем: если отодвинуть в сторо­ ну последнюю форму дискурса, о котором я только что гово­ рил (дискурса Брекиньи, Шапсаля и других), то можно видеть, что в основном меньше всего интереса к тому, чтобы вписать свои политические проекты в историю, понятно, имели лица, принадлежащие к буржуазии или к третьему сословию, пото­ му что идея вернуться к конституции, потребовать возврата к некоему равновесию сил предполагала наличие увереннос­ ти, что внутри этого соотношения сил есть место для тебя са­ мого. Однако очевидно, что третье сословие, буржуазия вовсе не могли, во всяком случае до середины средних веков, рас­ сматривать себя в качестве исторического субъекта во взаимо­ действии разных сил. Пока исследовали Меровингов, Каролингов, нашествие франков или даже еще эпоху Карла Великого, то как можно было в этой истории обнаружить нечто, относя­ щееся к третьему сословию или к буржуазии? Этим объясня­ ется, что буржуазия в противоположность тому, что обычно говорят, была на деле самой невосприимчивой к истории, даже самой сопротивляющейся ей силой. Именно аристократия была в высшей степени историчной. Монархия была таковой, пар­ ламентарии также. Но буржуазия долго оставалась антиисторицистской, если хотите, антиисторичной. Антиисторичный характер буржуазии проявлялся двояким образом. Во-первых, в первой половине XVIII века буржуазия скорее склонялась к просвещенному деспотизму, то есть к не­ которой форме ограничения монархической власти, которое основывалось, однако, не на истории, а диктовалось знанием, философией, техникой, управлением. А затем, во второй поло­ вине XVIII века, особенно накануне революции, она пыталась ускользнуть от общего историцизма, требуя конституции, ко­ торая не была бы поистине реконституцией, а была бы, по су­ ществу, если не антиисторичной, то, по крайней мере, аисторичной. Отсюда, как вы понимаете, обращение к естественному праву, к идее социального договора. Руссоизм буржуазии кон222 ца XVIII века до революции и в ее начале в точности был отве­ том на историцизм других политических субъектов, которые сражались друг с другом в области теории и анализа власти. Быть руссоистом, обращаться к дикарю, к общественному до­ говору — значило уйти от той картины истории, в которой пре­ обладал варвар, его история и его отношения с цивилизацией. Конечно, буржуазный антиисторицизм не оставался не­ изменным; он не помешал всей перестройке истории. В пе­ риод созыва Генеральных Штатов можно видеть, что «Нака­ зы третьего сословия» полны исторических референций, но главные из них, понятно, принадлежали дворянству. И про­ сто, чтобы ответить на множество этих референций, прове­ денных в связи с королевскими указами, с эдиктом, принятым в Писте,22 с практикой Меровингов или Каролингов, буржуа­ зия в свою очередь восстановила всю совокупность истори­ ческих знаний именно с целью дать полемическую реплику на исторические референции, содержавшиеся в «Наказах дворян­ ства». И затем можно видеть второй вид восстановления исто­ рии, наверное, более важный и более интересный. А имен­ но, в ходе самой революции происходило восстановление некоторого числа исторических моментов или форм, которые выполняли роль своеобразной летописи истории, ее возвраще­ ния, выражающегося в языке, в институтах, в знаках, манифе­ стациях, праздниках и т. д., что позволяло создать зримый образ революции, понятой как круговорот и возврат. Итак, можно видеть две большие формы восстановления истории в процессе революции, несмотря на тот юридический руссоизм, который долго определял ее главное направление. С одной стороны, это восстановление Рима или скорее рим­ ского города, то есть восстановление как архаического, рес­ публиканского и добродетельного Рима, так и галло-римского города с его свободами и богатством: отсюда римский празд­ ник как политическая ритуализация исторической формы, ко­ торая довольно основательно была восстановлена в ходе уч­ реждения свобод. С другой стороны, это был образ Карла Великого, я говорил уже о роли, которую ему придавал Мабли, видя в нем фигуру, осуществившую соединение франкских и галло-римских свобод: Карл Великий был человеком, который созвал народ на Марсово поле; Карл Великий — суверен и воин, 223 но в то же время покровитель торговли и городов; Карл Вели­ кий — германский король и римский император. Это была мечта сторонников Каролингов, которая развивалась с начала революции, пронизывала ее, хотя о ней говорили намного мень­ ше, чем о римском празднике. Марсово поле, праздник 14 июля 1790 г. — это праздник Каролингов; он проводится именно на Марсовом поле, предполагает определенную связь с народом, созванным своим сувереном, связь каролингского типа, кото­ рую до некоторой степени праздник позволял восстановить и оживить. Во всяком случае, этот скрытый исторический смысл обнаружился на июльском празднике 1790 г. Впрочем, лучшим доказательством может служить то, что в клубе яко­ бинцев в июне 1790 г., за несколько недель до праздника, ктото потребовал, чтобы в ходе этого праздника Людовик XVI вместо титула короля получил титул императора и чтобы при его появлении кричали не «Да здравствует король!», а «Людо­ вик — император!», ибо император «imperat sed non regit» при­ казывает, но не управляет, он — император, а не король. Со­ гласно этому проекту23 Людовик XVI должен был вернуться с Марсова поля с императорской короной на голове. И понят­ но, почему в результате слияния этой малоизвестной каролинг­ ской мечты с римской мечтой возникает наполеоновская им­ перия. Другая форма обращения истории в ходе революции связа­ на с проклятием, направленным против феодализма, против того, что благородный союзник буржуазии Антрег назвал «са­ мым ужасающим бичом, которым небо в гневе могло поразить свободную нацию».24 Проклятие феодализма принимало раз­ ные формы. Прежде всего, можно говорить о простом пере­ вертывании тезиса Буленвилье о нашествии. Об этом говорят некоторые тексты, в частности аббата Пруайяра: «Господа франки, нас тысяча против одного: мы так долго были вашими вассалами, станьте нашими, нам хочется вернуться на землю наших отцов».25 Вот что, по мнению аббата Пруайяра, третье сословие должно сказать дворянам. И Сийес в своем знамени­ том тексте, к которому я скоро вернусь, говорил: «Почему бы в самом деле не препроводить обратно во Франконские леса все те семьи, которые сохраняют безумные притязания на пра­ ва первоначальных завоевателей Франции?».26 А в 1795 или 1796 г., я не припомню точно, Буле де ля Мерт говорил по 224 поводу усиливающейся эмиграции: «Эмигранты представля­ ют наследников завоевания, от которого мало-помалу освобож­ дается французская нация».27 Таким образом, здесь формируется нечто очень важное для начала XIX века, то есть осуществляется новая интерпретация французской революции с присущими ей социальными и по­ литическими битвами в духе истории рас. И именно в связи с проклятием феодализма, вероятно, получает двойственную оценку готика, как она проявлялась в знаменитых романах эпо­ хи революции о средневековье: эти готические романы были романами ужаса, страха и мистерии, но они были также поли­ тическими романами, ибо всегда содержали рассказы о зло­ употреблениях власти, бесчинствах; рассказы о несправедли­ вых суверенах, безжалостных и кровожадных сеньорах, наглых священниках и т. д. Готический роман — это фантастический научно-политический роман: политический, поскольку эти романы были, по существу, сосредоточены на злоупотребле­ ниях власти, и научный, поскольку они стремились восстано­ вить на уровне воображения все знание о феодализме, о готи­ ке, которое имело, по сути, вековой возраст. Но не литературе и не воображению обязаны своим появлением или, скорее, сво­ им абсолютным обновлением в конце XVIII века темы готики и феодализма. Эти темы фактически присутствовали в облас­ ти воображения в той самой мере, в какой готика и феодализм были смыслом вековой борьбы, происходившей на уровне зна­ ния и форм власти. Задолго до первого готического романа, почти веком ранее шла борьба по вопросам исторического и политического значения сеньоров, их фьефов, их власти, их форм господства. Весь XVIII век, если взять уровни права, исто­ рии и политики, был пронизан проблемой феодализма. А в пери­ од революции — значит, век спустя после огромной работы в области знания и политики — в конечном счете была только возрождена на уровне воображения эта проблема в фантасти­ ческих научно-политических романах. И здесь мы сталкива­ емся поэтому с готическим романом; но все это нужно вновь поместить в историю знания и соответствующих ему полити­ ческих тактик. Поэтому в ближайшее время я расскажу вам об истории с точки зрения революции. 15 Мишель Фуко 225 Примечания 'Речь здесь идет, по-видимому, о новых подходе и «генеалоги­ ческой» трактовке областей знания и форм дискурсивности, «архео­ логический» анализ которых М. Фуко развивал в «Словах и вещах» (Фуко М. Слова и вещи: археология гуманитарных наук. СПб., 1994). 2 У медицинской доктрины «конституции» длинная история, но М. Фуко, по всей видимости, имеет здесь в виду анатомо-патологическую историю, сформулированную в XVIII веке при опоре на ра­ боты Сиденама, ле Брюна, Борде и развитую в первой половине XIX века Бита и Парижской школой (см.: «Рождение клиники», цит соч.). 3 В «Essai sur la noblesse de France contenant une dissertation sur son origine et abaissement» («Очерк о дворянстве Франции, содержа­ щем рассуждение о его происхождении и упадке») (работа написана к 1700 г. и появилась в 1730 г. в «Continuation des mémoires de littérature...», t. IX, op. cit.), Буленвилье пишет по поводу «заката», «упадка» старого Рима, что это «общая судьба всех существующих продолжительное время государств», и добавляет: «.. .мир — это по­ стоянная смена одного другим; почему дворянство и его преимуще­ ства оказались бы исключением из общего правила?». Тем не менее по поводу этой смены он думает, что «из всех наших детей один про­ бьется сквозь эту тьму, в которой мы живем, чтобы придать нашему имени его прежний блеск» (р. 85). Что касается идеи круговорота, ее, скорее, можно найти в ту же эпоху в «Scienza nuova» (Naples, 1725) Ж. Б. Вико. В «Мировой астрологии» (1711 г.) Буленвилье, изданной Рене Симоном в 1949 г., сформулирована, можно сказать, «предгегелевская» идея о «перемещении монархий из одной страны в дру­ гую и от одной нации к другой». Для Буленвилье речь идет о «порядке», который «не имеет ничего неподвижного, так как нет вовсе постоянно стабильных обществ и так как самые обширные и самые грозные импе­ рии предрасположены к саморазрушению при употреблении средств, подобных тем, которые их создали; другие общества часто рождаются в их недрах, используют так же силу и убеждение, одерживают победу над прежними и в свою очередь их порабощают» (р. 141—142). 4 «Народ гордый, жестокий, без родины, без закона [...] Франки могли терпеть даже свирепое насилие со сгороны своих вождей, потому что насилие соответствовало общественным нравам» (Mably G.-B., de. Observations sur l'histoire de France. Paris, 1823, chap. I, p. 6; 1-е изда­ ние: Genève, 1765). 5 Bonneville Ν., de. Histoire de l'Europe moderne depuis l'irruption des peuples du Nord dans l'Empire romain jusqu' à la paix de 1783. 226 Genève, 1789, vol. I, lre partie, chap. 1, p. 20. Цитата заканчивается таким образом: «меч был их правом, и они использовали его без угрызений совести как естественное право». 6 «Бедные, грубые, не знающие торговых связей, без искусств, без ремесел, но свободные» (Марат Ж.-П. Избранные произведения. М, 1956. Т. 1.С. 94). 7 Ср.: du Buat-Nançay L.G., comte. Eléments de la politique..., op. cit., vol. I, liv. I, chap. I—X: «De l'égalité des hommes». Контекст этой ци­ таты (если он один), которую мы не смогли найти, можно было бы найти в указанной главе. 8 М. Фуко намекает здесь на интеллектуальную группу, которая с 1948 г. объединяется вокруг Корнелиуса Касториадиса и с 1949 г. начинает издавать журнал «Социализм или варварство». Издание прекратилось в 1965 г., когда вышел сороковой номер. По инициати­ ве Касториадиса и Клода Лефора диссиденты из троцкистов, активи­ сты, интеллектуалы (среди них Эдгар Морен, Жан-Франсуа Лиотар, Жан Лаиланш, Жерар Женет и др.) развивали там такие, например, темы, как критика советского режима, вопрос о прямой демократии, критика реформизма и т. д. 9 Desnos R. Description d'une révolte prochaine, La Révolution surréaliste, N 3, 15 avril 1925, p. 25. Rééd.: La Révolution surréaliste (1924—1929). Paris, 1975. ,0 Cp.: DubosJ.-B. Histoire critique de l'établissement de la monarchie française dans les Gaules. Paris, 1734. 11 Ср.: Moreau J.-N. Leçons de morale, de politique et de droit public, puisées dans Phistoire de la monarchie. Versailles, 1773; Exposé historique des administrations populaires aux plus anciennes époques de notre monarchie. Paris, 1789; Exposition et Défense de notre constitution monarchique française, précédées de l'Histoire de toutes nos assemblées nationales. Paris, 1789. 12 Старое выражение, которое означает «обращаться с кем-либо, как турки обращаются с маврами». Дюбо пишет: «Обитатели Гал­ лии, которые никогда не были глупцами или трусами, поэтому чита­ тель может оценить их природный юмор, не требуя других доказа­ тельств: можно хорошо видеть невозможность того, чтобы горсточка франков обращалась с миллионом римских галлов так, как турок об­ ращается с мавром.» (Histoire critique..., vol. IV, liv. VI, p. 212—213). 13 О критике Буленвилье у Дюбо см.: ibid, chap. 8 и 9. 14 Единственно последняя фраза кажется цитатой: сказав об узурпа­ ции со стороны королевских должностных лиц и о превращении долж­ ностей герцогов и графов в наследственные звания, Дюбо пишет: 227 «Именно теперь Галлия становится завоеванной страной» (ibid, 1742, Ην. IV, p. 290). ]5 Mably G.-B., de. Observations sur l'histoire de France, op. cit. 16 Bonneville Ν., de. Histoire de l'Europe moderne depuis l'irruption des peuples du Nord..., op. cit. 17 Mably G.-B., de. Observations..., op. cit., p. 6. 18 Bréquigny L.G.O.F., de. Diplomata, chartae, epistolae et alia monumenta ad res franciscas spectantia. Parisiis, 1779—1783; Ordonnances des rois de France de la troisième race. Paris, 1769. T. XI; 1776. T. XII. 19 ChapsalJ.-F. Discours sur la féodalité et l'allodialité, suivi de Dissertations sur le franc-alleu des coutumes d'Auvergne, du Bourbonnais, du Nivernois, de Champagne. Paris, 1791. 20 Turgot R.-J. Mémoire sur les Municipalités. Paris, 1776. 21 Этот отрывок — многозначительная деталь к досье о дебатах и спорах, возбужденных понятием эпистемы, разработанным Фуко в «Словах и вещах» и снова подвергшемся рассмотрению в «Архео­ логии знания», гл. IV, § VI. 22 На церковном соборе, состоявшемся в Писте (или Питре) в 864 г., решения которого известны как Пистский эдикт, под влия­ нием архиепископа Хинкмара было решено заняться организацией монетарной системы, предписано разрушить замки, выстроенные сень­ орами, и нескольким городам было дано право чеканить монету. Со­ брание также рассмотрело дело Пепина II, короля Аквитании, и объявило о лишении его всех званий. 23 Речь идет о предложении, выдвинутом на заседании 17 июня 1790 г. (ср.: Aulard F.-A. La Société des jacobins. Paris, 1889—1897. T. 1. P. 153). 24 d'Antraigues E.L.H.L., comte. Mémoire sur la constitution des États provinciaux. Imprimé en Vivarois, 1788. P. 61. 25 Proyarî L.-B. Vie du Dauphin père de Louis XV. Paris; Lyon, 1782. Vol. I. P. 357—358. Цит. по : Devyver A. Le Sang épuré..., op. cit., p. 370. 26 Sieyès E.-J. Qu'est-ce que le Tiers-État? Éd. citée, chap. II, p. 10—11. В тексте фраза начинается так: «Почему не увидит снова [Третье со­ словие] ...» (русское издание: Аббат Сийес. Что такое третье сосло­ вие? СПб., б/г., с. 11). 27 Ср.: A.-J.Boulay de la Meurthe. Rapport présente le 25 Vendémiaire an VI au Conseil des Cinq-Cents sur les mesures d'ostracisme, d'exil, d'expulsion les plus convenables aux principes de justice et de liberté, et les plus propres à consolider la république. Цит. по: Devyver Α. Le Sang épuré..., op. cit., p. 415. Лекция от 10 марта 1976 г. Политическая переработка идеи нации в период револю­ ции: Сийес. — Теоретические последствия и воздействие на исторический дискурс. —Два подхода к пониманию но­ вой истории: господство и тотализация. — Монтлозъе и Огюстен Тьерри. — Рождение диалектики. По моему мнению, в XVIII веке именно исторический дискурс был тем главным и почти единственным, которым сде­ лал из войны основной и преобладающий принцип анализа по­ литических отношений; значит, дискурс истории, а не дискурс права, и не дискурс политической теории (с ее договорами, дикарями, людьми степей или лесов, с ее естественным состо­ янием, борьбой всех против всех и т. д.). В таком случае, те­ перь я хотел бы показать, как, несколько парадоксально, на­ чиная с эпохи революции война как понятие принципа, определяющее значение для исторического понимания в XVIII веке, оказывается если не исключенным из историче­ ского дискурса, то, по крайней мере, уменьшенным, ограни­ ченным в своей роли, захваченным и внедренным в другие темы, разделенным, если хотите цивилизованным и до некото­ рой степени усмиренным. В конечном счете история (неваж­ но, изложена ли она Буленвилье или дю Бюа-Нансэ) выявила большую опасность: опасность в виде бесконечной войны; опасность, в силу которой все наши отношения, какими бы они не были, всегда включены в систему господства. И именно этой двойной опасности — бесконечной войны как основы исто­ рии и отношений господства как главного элемента полити­ ки — суждено в историческом дискурсе XIX века снизиться, 229 разделиться на более мелкие опасности в той или иной облас­ ти, на временные эпизоды, преобразоваться в кризисы и в на­ сильственные меры. Но еще более существенно, я думаю, то, что на смену этой опасности должно будет прийти некоторое успокоение, но оно не может быть истолковано в смысле хоро­ шего и правильного равновесия, какого искали историки XVIII века, а только в смысле примирения. Я не думаю, что это изменение значимости проблемы вой­ ны в историческом дискурсе было результатом транспланта­ ции ее в область диалектической философии или контроля над ней со стороны последней. Я думаю, что существовала как бы внутренняя диалектизация, самодиалектизация историческо­ го дискурса, которая, понятно, соответствует его обуржуазиванию. Теперь проблема состояла бы в том, чтобы понять, как, отталкиваясь от этого изменения (если не исчезновения) роли войны в историческом дискурсе, война, подавленная таким образом внутри исторического дискурса, появится вновь, но роль ее теперь будет негативной и в некотором роде внешней: это не роль созидания истории, а защиты и сохранения обще­ ства; война не будет больше условием существования обще­ ства и политических отношений, а будет условием его выжи­ вания в системе политических отношений. В этот момент появится идея внутренней войны как защиты общества от опас­ ностей, возникающих в его собственном организме и от него же исходящих; это, если хотите, большое преобразование ис­ торического в биологическое, исторически образующего факто­ ра в медицинский феномен при толковании социальной войны. Итак, сегодня я попытаюсь описать это движение самодиалектизации и, следовательно, обуржуазивания истории, исто­ рического дискурса. В последний раз я хотел показать, как и почему в выработанной в XVIII веке историко-политической области именно буржуазия, позиция которой была в конечном счете очень сложной, испытывала самые большие затрудне­ ния в использовании исторического дискурса в качестве ору­ жия в политической борьбе. Теперь я хотел бы вам показать, как произошла разблокировка, причем, вовсе не в тот момент, когда буржуазия обратила внимание на историю или признала ее, а когда она начала очень своеобразный политический, а не исторический, пересмотр знаменитого понятия «нации», 230 из которого аристократия в XVIII веке сделала субъект и объект истории. В результате этого пересмотра идеи нации осуществи­ лась трансформация, сделавшая возможным новый тип исто­ рического дискурса. Я рассмотрю, если не совсем в качестве отправного пункта, то по крайней мере в качестве примера указанной трансформации, конечно, текст Сийеса о третьем сословии, текст, который, как вы знаете, ставит три вопроса: «Что такое третье сословие? Все. Чем оно было до сих пор в политической системе? Ничем. Чем оно хочет быть? Чемнибудь».1 Текст известный и затасканный, но я думаю, что при немного более внимательном прочтении он позволяет сделать несколько существенных уточнений. Относительно нации вы знаете (я возвращаюсь к уже ска­ занному, чтобы резюмировать его), что, если говорить схема­ тично, в условиях абсолютной монархии существование на­ ции отрицалось, а если, в крайнем случае, оно признавалось, то только в той мере, в какой нация имела в личности короля условие своей возможности и субстанциального единства. На­ ция есть не потому, что есть группа, толпа, множество индиви­ дов, живущих на одной земле, имеющих один язык, одни и те же обычаи и законы. Не это образует нацию. Ее образует то, что существующие индивиды, которые, находясь рядом друг с другом, являются просто индивидами, не образуют даже со­ вокупности, тем не менее все и каждый в отдельности имеют определенное, одновременно юридическое и физическое, от­ ношение к реальной, живой, телесной личности короля. Имен­ но тело короля в его физическо-юридической связи с каждым из его подданных образует материальность нации. Юрист кон­ ца XVII века говорил: «...каждое частное лицо представляет только одного индивида по отношению к королю».* Сама на­ ция не образует единого организма. Она вся целиком заключа­ ется в личности короля. И именно из этой нации — своего рода простого юридического проявления физической единицы коро­ ля, имеющей свою реальность только в единственной и индиви­ дуальной реальности короля, — аристократическая реакция Ф В рукописи перед словами «каждое частное лицо» значится: «Король представляет нацию в целом и». Это место дано как цитата из: LemonteyRE. Œeuvres. Paris, 1829. T. V. P. 15. 231 извлекла множество «наций» (самое меньшее две) и установи­ ла между цациями отношения войны и господства; она пре­ вратила короля в инструмент войны и господства одной на­ ции над другой. Теперь не король конституирует нацию; нация создает себе короля, для того чтобы бороться с другими нация­ ми. В истории, написанной представителями аристократиче­ ской реакции, эти отношения стали основой исторического подхода. Сийес дал совсем другое определение нации или, скорее, двойное ее определение. С одной стороны, он выдвинул юри­ дическое положение. Сийес говорит, что для существования нации нужны две вещи: общий закон и легислатура.2 Вот юри­ дическое положение. Это первое определение нации (или, ско­ рее, первая совокупность условий, необходимых для существо­ вания нации) требует, таким образом, гораздо меньшего, чтобы начать разговор о нации, чем требовало определение, свой­ ственное абсолютной монархии. То есть для существования нации нет необходимости в короле. Не нужно даже, чтобы су­ ществовало управление. Нация существует до образования ка­ кого-либо правления, до рождения суверена, до делегирова­ ния власти, лишь бы только она дала себе общий закон с помощью инстанции, которую она сама определила для вы­ работки законов, а это и есть легислатура. Значит, нация суть гораздо меньше того, чего требовало представление о ней, свой­ ственное абсолютной монархии. Но, с другой стороны, она гораздо больше того, чем этого требовало определение нации, данное представителями благородной реакции. Для этой по­ следней, для истории, какой ее представил Буленвилье, доста­ точным условием существования нации считалось наличие групп людей с общими интересами и с общими обычаями, при­ вычками, в известной степени, общим языком. По Сийесу, для существования нации нужно, чтобы были ясные законы и формулирующие их инстанции. Пара закон— легислатура составляет формальное условие для существова­ ния нации. Но это только первый уровень определения. Для того, чтобы нация существовала, чтобы ее закон применялся, чтобы ее легислатура была признана (и не только извне, дру­ гими нациями, но и внутри нее самой), чтобы она была и про­ цветала, нужно не формальное условие ее юридического 232 существования, а реальное условие ее бытия в истории, нужно нечто другое, другие условия. И именно на этих условиях Сийес останавливается. Это в какой-то степени субстанциальные ус­ ловия нации, Сийес выделяет две их группы. Прежде всего, ту, которую он определяет как «работы», то есть прежде всего аг­ рокультура, во-вторых, ремесло и промышленность, в-треть­ их, торговля, в-четвертых, свободные профессии. Но более этих «работ» нужно то, что он называет «функциями»: это армия, юстиция, церковь и администрация.3 «Работы» и «функции»; мы бы сказали, вероятно, «функции» и «механизмы», чтобы обозначить две совокупности обязательных исторических со­ ставляющих феномен нации. Но важно, чтобы именно на уров­ не функций и механизмов были определены условия истори­ ческого существования нации. И поступая таким образом, добавляя к юридическо-формальным условиям нации историко-функциональные, Сийес, я думаю, перевернул (это первое, что можно подчеркнуть) направленность всех делавшихся до того анализов нации, основывались ли они на монархистском или на руссоистском тезисе. Поставим вопрос: пока преобладало юридическое опреде­ ление нации, как интерпретировались те элементы, которые Сийес выделяет в качестве субстанциальных условий нации — агрокультура, торговля, промышленность и т. д.? Они не счи­ тались условием существования нации; напротив, они рассмат­ ривались как следствие ее существования. Именно когда люди, жившие до того изолированно на определенной территории, на границе лесов или в лугах, захотели заняться земледелием, торговать, установить между собой отношения экономическо­ го типа, они создали закон, государство или правление. То есть функции были в действительности только следствиями или, во всяком случае, принадлежали к области конечных результа­ тов юридического устройства нации; они могли развиться толь­ ко тогда, когда юридическая организация нации оформилась. Что касается механизмов — таких как армия, юстиция, адми­ нистрация и т. д., — они тоже не были условием для су­ ществования нации; они были если не следствиями, то, по край­ ней мере, инструментами и гарантами ее существования. Только когда нация образовывалась, можно было создавать ин­ ституты вроде армии и юстиции. 233 Итак, можно заметить, что Сийес переворачивает анализ. Он относит «работы» и «функции», или «функции» и «меха­ низмы», к феноменам, существующим до нации — если не ис­ торически, то, по крайней мере, в системе условий существо­ вания. Нация может существовать как таковая, она может войти в историю и существовать в ней, только если она способна к торговле, агрокультуре, ремеслам; только если она имеет ин­ дивидов, способных создать армию, суд, церковь, админист­ рацию. Это значит, что группа индивидов всегда может объеди­ ниться, всегда может установить для себя законы и легислатуру; она может выработать конституцию. Но если нет способности торговать, создавать ремесла, агрокультуру, формировать ар­ мию, суд и т. д., то исторически нация никогда не возникнет. Она, может быть, будет существовать юридически, но не исто­ рически. Реальными факторами создания нации никогда не являются ни договор, ни закон, ни консенсус. Но верно и об­ ратное, вполне может случиться, что у группы индивидов есть на что жить, имеется историческая способность осуществлять свои работы, выполнять функции, но, однако, она никогда не сможет обрести общий закон и легислатуру. Такие люди в не­ котором роде будут обладать субстанциальными и функцио­ нальными элементами нации; но не будут обладать ее формаль­ ными элементами. Они будут способны к созданию нации; но они не будут нацией. Исходя из этого можно проанализировать — как это и де­ лает Сийес, — что происходило, с его точки зрения, во Фран­ ции в конце XVIII века. Существовали фактически сельское хозяйство, торговля, ремесла, свободные искусства. Кто вы­ полнял эти различные функции? Третье сословие, и только оно. Кто выполнял функции в армии, церкви, администрации, юстиции? Конечно, некоторые важные посты занимали люди, принадлежавшие к аристократии, но девять из десяти мест в этих аппаратах занимали, по Сийесу, выходцы из третьего сословия. Однако третье сословие, которое на деле обеспе­ чивало субстанциальные условия жизни нации, не имело в итоге формального статуса. Во Франции не было общих для всех законов, а была совокупность законов, из которых одни применялись к дворянству, другие — к третьему сословию, третьи — к духовенству и т. д. Не было общих для всех зако234 нов. Не было также легислатуры, потому что законы или ко­ ролевские указы принадлежали к системе, которую Сийес называет «придворной»4, к системе двора, то есть королев­ ского произвола. Мне кажется, что из этого анализа можно извлечь опреде­ ленное число следствий. Одни, конечно, имеют непосредствен­ но политический характер. Они состоят в следующем: очевид­ но, что во Франции нет нации, потому что в ней отсутствуют формальные юридические условия ее существования: нет об­ щих для всех законов, законодательного органа. И, однако, во Франции имеется «какая-то» нация, то есть группа индивидов, которые способны обеспечить субстанциальное и историческое существование нации. Эти люди — носители исторических условий существования нации и определенной нации. Отсюда вытекает центральное положение текста Сийеса, которое мож­ но понять только в полемической, открыто полемической, свя­ зи с тезисами Буленвилье, дю Бюа-Нансэ и других и которое гласит: «Третье сословие есть вся нация».5 Эта формула озна­ чает следующее: то понятие нации, которое аристократия при­ меняла к группе индивидов, имеющих между собой общее толь­ ко в форме обычаев и положения, недостаточно для выражения исторической реальности нации. И в то же время государствен­ ная целостность, обеспеченная королевством Франция, реаль­ но нации не представляет, поскольку не предполагает, строго говоря, необходимых и достаточных для образования нации исторических функций. Где нужно, следовательно, искать исто­ рическое ядро нации, «определенной» нации? В третьем сосло­ вии, и только в нем. Одно третье сословие является историче­ ским условием существования нации, но такой нации, интересы которой должны по праву совпадать с интересами государства. Третье сословие — это полноценная нация. Именно она состав­ ляет нацию. Или еще, если хочется выразить иначе те же са­ мые положения: «Все, что является национальным, принадле­ жит нам», говорит третье сословие, «и все, что принадлежит нам, составляет нацию».6 Эта политическая формулировка, которую изобрел не Сийес и которую не он один формулировал, фактически становится матрицей всего политического дискурса, не исчерпанного еще и поныне. Матрица этого политического дискурса имеет, 235 по-моему, две особенности. Первая особенность нового за­ ключается в фиксации отношения партикулярности к универ­ сальности, отношения, в точности обратного тому, которое ха­ рактеризовало дискурс аристократической реакции. Что в основном делала последняя? Она извлекала из конституи­ рованного королем и его подданными социального организ­ ма, из этого монархического единства определенное особое право, замешанное на крови и подтвержденное победой: осо­ бое право благородных. И она желала, каким бы не было уст­ ройство окружающего ее общества, сохранить для дворянства абсолютную и особую привилегию на это право; значит, извлечь из целостности общества это особое право и заставить его дей­ ствовать во всей его особости. Но здесь речь должна идти со­ всем о другом. Наоборот следует сказать (именно это скажет третье сословие): «Мы только нация среди других индивидов. Но нация, которую мы составляем, одна может действительно создать единую нацию. Мы сами по себе не представляем об­ щественной целостности, но мы способны выполнить объеди­ няющую функцию государства. Мы способны к государствен­ ной универсальности». И вот вторая особенность этого дискурса: происходит инверсия временной оси требования. Те­ перь требование выдвигается не от имени прошлого права, установленного либо через консенсус, либо в результате побе­ ды или нашествия. Требование ориентируется на возможность, выдвигается в расчете на будущее, которое неминуемо, кото­ рое уже присутствует в настоящем, так как речь идет об опре­ деленной государственной функции универсальности, уже обеспеченной «некоей» нацией в социальном организме, и во имя этого данная нация требует, чтобы ее статус исключитель­ ной нации был признан на деле, и признан юридически в фор­ ме государства. Вот что можно сказать о политических последствиях этого типа анализа и дискурса. Но имеются также теоретические следствия, я о них сейчас скажу. Можно видеть, что нацию в этих условиях определяет не ее архаичность, древность, не ее отношение к прошлому; ее определяет отношение к чему-то другому, отношение к государству. Это включает несколько по­ ложений. Прежде всего, нация определяет себя в основном не по отношению к другим нациям. Нацию должно характеризовать 236 не горизонтальное отношение к другим группам (какими бы не были эти другие нации, враждебными, противостоящими данной нации или близкими ей). Напротив, нацию должно ха­ рактеризовать вертикальное отношение, устанавливающееся между совокупностью индивидов, способных создать государ­ ство, и самим государством в его реальном существовании. Именно эта вертикаль нация—государство, или возможность государства—реализация государства, характеризует и опре­ деляет нацию. Это означает также, что силу нации составляет не только ее физическая мощь, не ее военные способности, не ее в некотором роде варварская сила, как хотели представить дело историки дворянства в начале XVIII века. Теперь счита­ ется, что силу нации составляют некие способности, возмож­ ности, все они упорядочиваются в системе государства; нация будет тем сильнее, чем более государственных способностей она будет иметь. Это означает также, что сущностью нации не является господство над другими. Существо функций и исто­ рической роли нации не заключается в установлении господ­ ства над другими нациями; оно заключается в другом: в уме­ нии управлять собой, распоряжаться, руководить, обеспечить себе конституцию, функционирование государственной систе­ мы и государственной власти. Не господство, а этатизация. Таким образом, нация, по существу, больше не является участ­ ником варварских и воинственных отношений господства. На­ ция —это активное, конститутивное ядро государства. По край­ ней мере, нация представляет собой государство в наметках, это государство в той мере, в какой оно зарождается, формиру­ ется и находит исторические условия своего существования в группе индивидов. Таковы теоретические последствия нового понимания на­ ции. Теперь о последствиях для исторического дискурса. Дело в том, что теперь исторический дискурс снова вводит и в ка­ кой-то степени ставит в центр проблему государства. Такой исторический дискурс определенно сближается с тем историче­ ским дискурсом, который существовал в XVII веке и относитель­ но которого я пытался вам показать, что он был, по существу, ро­ дом дискурса государства о самом себе. Он имел оправдательные, литургические функции: через него государство рассказывало о своем собственном прошлом, то есть утверждало свою леги237 тимность и укрепляло свои основные права. Таков был исто­ рический дискурс еще в XVII веке. Именно против него выс­ тупила аристократическая реакция, и она создала другой тип исторического дискурса, в котором роль нации сводилась к разложению государственного единства и к обнаружению того, что за формальной видимостью государства существова­ ли другие силы, принадлежащие не государству, а особой груп­ пе, имеющей свою особую историю, свое отношение к про­ шлому, свои победы, кровь, свои отношения господства и т. д. Теперь нарождается исторический дискурс, который при­ нимает в расчет государство и по своим основным функциям не будет больше антиэтатистским. Но в этой новой истории нет места для дискурса государства о себе самом с целью са­ мооправдания. Речь теперь должна идти об истории постоян­ но меняющихся отношений между нацией и государством, между этатистскими возможностями нации и действительной целостностью государства. Это позволяет написать историю, уже не замкнутую больше в круг возврата и восстановления, коренного поворота к первоначальному положению вещей, как это было характерно для XVII века. Теперь можно предста­ вить историю в виде прямой линии, решающим моментом в ней будет переход от возможности к действительности, от национальной целостности к государственной универсально­ сти, следовательно, историю, обращенную одновременно к настоящему и к государству; историю, ориентированную на неизбежность образования государства, на всеобъемлющую, за­ конченную и полную систему государства в настоящем. И это также позволит — второе положение — написать историю, где соотношение задействованных сил будет иметь целиком граж­ данский, а не военный характер. Конечно, при анализе текстов Буленвилье я пытался вам показать, каким образом через посредство институтов (хозяй­ ства, воспитания, языка, знания и т. д.) осуществляется столк­ новение наций в одном и том же социальном организме. Но использование нациями гражданских институтов было представ­ лено у Буленвилье только в качестве инструмента ведения вой­ ны, которая так и осталась в основном войной; они только инст­ рументы господства, которое так и осталось господством военного типа, результатом нашествия и т. д. Теперь, напротив, 238 появляется история, где война — война за господство — пре­ вращается в борьбу, имеющую другое содержание: не воору­ женное столкновение, а напряжение, соперничество, давление, цель которых — универсальность государства. Именно госу­ дарство и его универсальность становятся одновременно целью и полем борьбы; но такая борьба, которая не ставит цели господства и не выражается в господстве, а имеет в качестве цели и области своего применения государство, будет, по су­ ществу, гражданской. Она должна, по сути, развиваться через экономику, институты, производство, администрацию, быть на­ правленной на них. Возникает гражданская борьба, по отно­ шению к которой военная, кровавая борьба может быть только исключительным моментом, или кризисом, эпизодом. Граждан­ ская война, далеко не будучи основой всех столкновений и раз­ новидностей борьбы, фактически является только эпизодом, фазой кризиса по отношению к борьбе, которую теперь нужно рассматривать не в терминах войны, господства, не в военных терминах, а в гражданских. И я думаю, что именно в этом заключается один из основ­ ных вопросов истории и политики не только XIX, но и XX века. Что значит представлять борьбу в собственно гражданских терминах? Может ли быть эффективно проанализирована эко­ номическая, политическая борьба, борьба за государство в тер­ минах не военных, а собственно экономико-политических? Или следует вновь отыскать за всем этим нескончаемый процесс войны и господства, который пытались очертить историки XVIII века? Во всяком случае, начиная с XIX века, с нового определения понятия нации, возникает история, которая в про­ тивовес тому, что делалось в XVIII веке, стремится обнару­ жить гражданскую основу борьбы в области государства, пос­ ледняя и должна заменить собой ту агрессивную, военную, кровавую основу, войну, которая была в центре внимания ис­ ториков XVIII века. Я рассмотрел условия возможности нового исторического дискурса. Но какую конкретно форму принимает новая история? Я думаю, что если хотят представить ее в целом, то можно ска­ зать, что она характеризуется взаимодействием и взаимным при­ лаживанием двух интеллектуальных подходов, которые существу­ ют рядом друг с другом, до некоторой степени пересекаются 239 и исправляют друг друга. Первый подход представляет интел­ лектуальную схему, разработанную и применявшуюся в XVIII веке. То есть это история, как она писалась Гизо, Огюстеном Тьерри, Тьером, а также Мишле, отправной точкой та­ кой истории было соотношение сил, состояние борьбы в той форме, в какой оно признавалось в XVIII веке: в форме войны, сражения, нашествия, завоевания. Историки, скажем еще ари­ стократического типа вроде Монтлозье7 (но также Огюстен Тьерри и Гизо), постоянно принимают эту борьбу как матрицу истории. Например, Огюстен Тьерри говорит: «Мы думаем, что мы нация, а мы представляем собой две нации, живущие на одной земле, две нации, враждебные по своим воспоминани­ ям, непримиримые по своим целям: одна из них некогда заво­ евала другую». И конечно, некоторые из господ перешли на сторону побежденных, а остальные, то есть те, кто остался господами, «так же чужды нашим чувствам и нравам, как если бы они только вчера заняли место среди нас, они так же глухи к нашим идеям свободы и мира, как если бы наш язык был им неизвестен, как язык наших предков был неизвестен их роди­ чам, они следуют своей дорогой, не заботясь о нашей».8 Также и Гизо говорит: «...более тринадцати веков во Франции жили два народа, победители и побежденные».9 И сейчас, значит, еще существует та же самая отправная точка, тот же интеллекту­ альный подход, что и в XVIII веке. Но к этому первому подходу добавляется другой, который одновременно дополняет и переворачивает изначальный дуа­ лизм. Теперь отправной точкой рассуждения должна быть не первая война, первое нашествие, первый национальный дуа­ лизм, напротив, рассуждение строится регрессивно, исходя из настоящего. Второй подход стал возможен именно вследствие пересмотра идеи нации. Главным моментом больше не являет­ ся начало, некий архаический элемент; главным, напротив, оказывается настоящее. Самым важным является, я думаю, перевертывание ценности настоящего в историческом и поли­ тическом дискурсах. По сути, в истории и в историко-политической области XVIII века настоящее всегда было негативным моментом, это был спад, чисто внешнее спокойствие, забве­ ние. Настоящее было моментом, когда из-за всей суммы переме­ щений, измен, изменений в соотношении сил первоначальное 240 состояние войны как бы затуманивается и становится неузна­ ваемым; не только неузнаваемым, но и глубоко забытым даже теми, кто, однако, мог бы извлечь из него пользу. В результате своего невежества, любви к развлечениям, лени, жадности знать забыла о первоначальном соотношении сил, которое опреде­ ляло ее отношения с другими обитателями их земель. И более того, дискурс клерков, юристов, администрации королевской власти скрывал это изначальное соотношение сил, так что на­ стоящее для историков XVIII века всегда было периодом глу­ бокого забвения. Отсюда необходимость выйти из настоящего посредством внезапного и резкого пробуждения, которое дол­ жно прежде всего произойти в результате глубокой реактивизации на уровне знания первоначального состояния. Пробуж­ дение сознания должно было оттолкнуться от настоящего, как от уровня крайнего забвения. Новый подход к истории, напротив, требует исходить те­ перь из того момента, когда история поляризуется в ряде отно­ шений, таких как нация—государство, возможность—действи­ тельность, функциональная целостность нации—реальная универсальность государства, при этом хорошо видно, что на­ стоящее становится самым полным моментом, моментом наи­ большей интенсивности, торжественным моментом, когда универсальное вступает в реальное. Контакт универсального и реального в настоящем (настоящем, которое только что про­ изошло и должно утвердиться), в неизбежном настоящем при­ дает последнему одновременно силу, интенсивность и делает из него принцип исторического мышления. Настоящее боль­ ше не момент забвения. Это, напротив, период, когда готова раскрыться истина, когда на свет выходит скрытое или вирту­ альное. Вообще в настоящем раскрывается прошлое, поэтому оно является основой для анализа прошлого. Я думаю, что историки XIX века, или по крайней мере пер­ вой половины XIX века, используют оба интеллектуальных подхода: тот, который отталкивается от некой изначальной вой­ ны, охватывает все исторические процессы и анимирует все их развитие; и другой подход, который исходит из актуально­ сти настоящего, из тотализующей деятельности государства и затем обращается к прошлому, восстанавливая его генезис. Фактически оба подхода никогда не употребляются в отрыве 16 Мишель Фуко 241 друг от друга: они всегда используются почти на равных пра­ вах, всегда направлены навстречу друг другу, они более или менее накладываются друг на друга, частично пересекаются на границах. В результате история пишется, с одной стороны, на основе понятия и факта господства, имея на заднем плане войну, с другой стороны, на основе понятия и факта тотализации, с выдвижением на первый план настоящего государства и с пониманием, в любом случае, неизбежности того, что про­ исходило и будет происходить. Итак, история пишется одновре­ менно в терминах изначального дуализма и в терминах тотализующего завершения. И я думаю, что политическая польза исторического дискурса определяется в основном способом сочетания в нем двух подходов к истории; способом, при котором выдвигается вперед тот или иной из них. В целом, если преимущество отдается первому подходу, требующему исходить из начального дуализма, то создается вариант истории, которую можно назвать реакционной, ари­ стократической, правой. Если преимущество отдается друго­ му подходу, требующему исходить из настоящего момента уни­ версальности, то создается вариант истории либерального или буржуазного типа. Но фактически ни та ни другая из этих двух форм подходов к истории, имеющих каждая свою собствен­ ную тактическую позицию, не может отказаться от использо­ вания тем или другим способом обоих подходов. Я хотел бы в этой связи привести два примера: один заимствован из ти­ пично правой, типично аристократической формы литеритезации истории, которая до определенного момента развивается прямо в духе трактовок XVIII века, но фактически значительно переделывает их метод и использует вопреки всему интеллек­ туальную схему, выстроенную на основе настоящего. Другой пример имеет обратный характер: его цель показать, что в ра­ ботах историка, считающегося либеральным и буржуазным, встречаются обе интеллектуальные схемы и даже та, которая основывается на феномене войны, но она не становится, одна­ ко, для него главной. Итак, первый пример: историей правого типа, очевидно пронизанной духом аристократической реакции XVIII века, является история, написанная в начале XIX века Монтлозье. В ней изначально подчеркнуты отношения господства: на про242 тяжении всей истории обнаруживаются отношения националь­ ного дуализма, характерные для него отношения господства. Книги Монтлозье испещрены бранью, которую он адресует третьему сословию: «Раса вольноотпущенных, раса рабов, на­ род, платящий дань, вам была пожалована льгота быть свобод­ ными, но не благородными. Для нас все есть право, для вас все — милость. Мы не принадлежим к вашей общности, мы сами по себе.» Здесь еще можно найти известную тему, о кото­ рой я вам говорил в связи с Сийесом. В том же духе Жуфруа написал в каком-то журнале (я не помню в каком) следующую фразу: «Северная раса овладела Галлией, не искоренив побеж­ денных; своим наследникам она завещала распоряжаться за­ воеванной землей и управлять завоеванными людьми.».10 О национальном дуализме говорили все историки, которые в целом были эмигрантами, а по возвращении во Францию, в момент наивысшей реакции, развивали идею о важности на­ шествия. Но при внимательном рассмотрении анализ Монт­ лозье сильно отличается от того, который можно было наблю­ дать в XVIII веке. Конечно, Монтлозье говорит о господстве, установившемся в результате войны или, скорее, многих войн, место которых он, по сути, не стремится определить. И он счи­ тает главным не то, что произошло в момент нашествия фран­ ков, потому что фактически отношения господства существо­ вали задолго до того и были более многочисленны, чем предполагается, когда останавливаются лишь на нашествии франков. В Галлии задолго до римского нашествия уже суще­ ствовало отношение господства между знатью и народом, ко­ торый был обязан выплачивать дань. Это был результат древ­ ней войны. Римляне пришли, принеся с собой войну, а также отношение господства между своей аристократией и людьми, которые были зависимы от этих богатых, благородных или аристократов. И здесь также отношения господства были ре­ зультатом старой войны. А затем пришли германцы с их соб­ ственными внутренними отношениями зависимости между свободными воинами и теми, кто были только подданными. Таким образом, в конечном счете то, что установилось в нача­ ле средневековья, на заре феодализма, не было просто господ­ ством какого-то одного народа-победителя над побежденным на­ родом, а было смешением трех внутренних систем господства, 243 существовавших у галлов, римлян, германцев.11 В основном феодальная знать эпохи Средневековья была только смешени­ ем трех аристократий, которые образовали новую аристокра­ тию и господствовали над людьми, представлявшими в свою очередь смешение галльских данников, римских клиентов и гер­ манских подданных. Таким образом, установилось отношение господства между знатью, которая была нацией, всей нацией, то есть феодальной знатью, и затем (вне нации, в качестве объек­ та, другой стороны в системе господства) всем народом, со­ стоявшим из данников, крепостных и т.д., который в действи­ тельности был не другой частью нации, а находился вне нации. Монтлозье, значит, вводит монизм на уровне нации в пользу знати и сохраняет дуализм на уровне господства. Однако какой была, согласно Монтлозье, роль монархии? Она состояла в создании из этой вненациональной массы, ко­ торая была результатом смешения германских подданных, рим­ ских клиентов, галльских данников, нации, другого народа. Такой была роль королевской власти. Монархия освободила данников, дала права городам, сделала их независимыми от дворянства; она также освободила крепостных и создала из разрозненных частей нечто, о чем Монтлозье говорит, что это был новый народ, равный в правах древнему народу, то есть дворянству, и гораздо более многочисленный. Королевская власть, говорит Монтлозье, создала огромный класс.12 В анализе такого типа, конечно, происходит воссоздание всех элементов, использовавшихся в XVIII веке, но с большим изменением. Оно, как вы видите, заключается в том, что поли­ тические процессы, всё, что происходило со средневековья вплоть до XVII и XVIII веков, состояло, согласно Монтлозье, не просто в изменении, смещении силовых отношений между двумя партнерами, существовавшими как бы с начала игры и противостоявшими якобы друг другу, начиная с нашествия. Фактически прошлое интерпретируется как создание внутри некоей мононациональной совокупности, целиком сконцент­ рированной вокруг знати, чего-то иного: создание новой на­ ции, нового народа, того, что Монтлозье называет новым клас­ сом.13 Создание, следовательно, класса, классов внутри общества. Но что должно произойти в результате создания но­ вого класса? Да, король использует новый класс, чтобы вырвать 244 у дворянства его экономические и политические привилегии. Какие средства он использует? Монтлозье повторяет то, о чем говорили его предшественники: ложь, измены, противоесте­ ственные союзы и т. д. Король использует также живую силу нового класса; он использует восстания: восстания городов против сеньоров, крестьянские восстания против земельных собственников. Но что, спрашивает Монтлозье, нужно видеть за всеми этими восстаниями? Конечно, недовольство нового класса. Но особенно руку короля. Именно король воодушев­ лял все восстания, потому что каждое восстание ослабляло власть дворян и, следовательно, укрепляло власть короля, ко­ торый мог заставить дворянство идти на уступки. Процесс имел к тому же кругообразный характер: каждая осуществленная королем мера по освобождению народа увеличивала гордыню и силу нового класса. Каждая уступка, которую делал король новому классу, влекла за собой новые восстания. Существует, значит, во всей истории Франции тесная связь между монар­ хией и народным восстанием. Монархия и народное восста­ ние поддерживают друг друга. И переход в руки монарха всей политической власти, которой некогда обладало дворянство, происходил в основном в результате этих восстаний, конкрет­ ных восстаний, во всех случаях поддержанных королевской властью и пользовавшихся ее покровительством. Благодаря этому монархия присваивает себе единоличную власть. Но она может ее применять и использовать, только об­ ращаясь за помощью к новому классу. Ему она доверит свою юстицию и администрацию, в результате он возьмет на себя все государственные функции. В итоге последним моментом процесса, конечно, может быть только последнее восстание: когда государство целиком попадает в руки этого нового клас­ са, в руки народа, оно ускользает от королевской власти. Друг против друга остаются только король, не имеющий в действи­ тельности другой власти, кроме данной ему в результате на­ родных восстаний, и народный класс, который держит в своих руках все инструменты государственной власти. Каков же бу­ дет последний эпизод, против кого будет направлено послед­ нее восстание? Да, против того, кто забыл, что он был послед­ ним аристократом, еще обладающим властью: то есть против короля. 245 Итак, французская революция предстает в анализе Монтлозьс последним эпизодом в процессе перемещения власти, начатом королевским абсолютизмом.14 Революция —это завер­ шение конституирования монархической власти. Революция свергла короля? Вовсе нет. Революция завершила дело коро­ лей, она в буквальном смысле выразила его истину. Револю­ ция должна рассматриваться как завершение монархии; за­ вершение, может быть, трагическое, но политически верное. 21 января 1793 г., возможно, обезглавили короля; обезглавили короля, но короновали монархию. Конвент — это голая исти­ на монархии, а суверенитет, вырванный королем у дворянства, теперь с абсолютной неизбежностью оказывается в руках на­ рода, который предстает, по словам Монтлозье, законным на­ следником королей. Монтлозье, аристократ, эмигрант, ярый противник малейшей попытки либерализации в период рес­ таврации, может писать следующее: «Народ — суверен: пусть не порицают его со слишком большой горечью. Он только осу­ ществил дело суверенов, своих предшественников.». Народ — наследник, и законный наследник, королей. Он исправно следо­ вал по дороге, намеченной для него королями, парламентами, законниками и учеными. По этой причине встречаем у Монт­ лозье мысль, пронизывающую в некотором роде его историче­ ский анализ, согласно которой все исходит из состояния вой­ ны и отношения господства. В политических требованиях эпо­ хи Реставрации звучит уверенность, что дворяне должны вер­ нуть свои права, возвратить обратно национализированное имущество, восстановить господство, которое оно некогда осу­ ществляло в отношении целого народа. Конечно, такая уверен­ ность звучит, но содержащий ее исторический дискурс в своей основе, в своем центральном направлении ориентирован на настоящее, как на момент полноты, свершения, момент тотализации, момент, исходя из которого все исторические процессы, захватывавшие отношения между аристократией и монархи­ ей, пришли в конечном счете к высшей, последней точке, к моменту полноты, когда конституируется государственная це­ лостность как принадлежность национального коллектива. И потому можно сказать, что этот дискурс — каковы бы не были политические темы или аналитические элементы, которые со­ относятся с историей Буленвилье и дю Бюа-Нансэ или были 246 прямо в нее вписаны, — в действительности функционирует в соответствии с другой моделью. Теперь, чтобы закончить, я хотел бы рассмотреть другой, прямо противоположный тип интерпретации истории. Это ис­ тория Огюстена Тьерри, открытого противника Монтлозье. С его точки зрения, постижение истории должно прежде всего отталкиваться от настоящего. Очевидно, это вторая схема, в соответствии с которой нужно исходить из настоящего во всей его полноте, чтобы обнаружить элементы и процессы прошло­ го, она то и используется Тьерри. Соответственно государствен­ ная целостность должна быть спроецирована на прошлое; нуж­ но осуществить генезис этой целостности. Революция для Огюстена Тьерри представляет такой «полный момент»: в оп­ ределенном смысле — считает он — в ней представлен момент примирения. Он связывает это примирение, создание государ­ ственной целостности со знаменитой сценой, когда Байи, со­ брав представителей дворянства и духовенства в том же мес­ те, где находились представители третьего сословия, сказал: «Семья в полном сборе.».15 Итак, надо отталкиваться от настоящего. Современный момент характеризуется национальным единством в форме государства. Но тем не менее оно могло осуществиться только посредством насильственной революции, так что примирение несет еще в себе образ войны, ее отметину. И Огюстен Тьерри говорит, что, по сути, французская революция является просто последним эпизодом борьбы, которая длилась более тринад­ цати веков и была войной между победителями и побежден­ ными.16 Таким образом, для Огюстена Тьерри вся проблема исторического анализа заключается в том, чтобы показать, как пронизавшая всю историю война между победителями и по­ бежденными могла привести к настоящему, сущностью кото­ рого не является больше война и асимметричное господство, не является новая форма господства, просто повернутого в дру­ гом направлении; показать, как эта война смогла привести к генезису универсальности, где борьба, или во всяком случае война, может только исчезнуть. Как случилось, что из двух частей общества только одна смогла стать носителем универсальности? Такова проблема истории для Огюстена Тьерри. В таком случае анализ должен 247 состоять в обнаружении начала процесса, который является дуальным в исходной точке, но в конце станет сразу монисти­ ческим и универсалистским. Согласно Огюстену Тьерри, суть столкновения сводится к тому, что все происходившее, конеч­ но, имеет свое начало в таком явлении, как нашествие. Но если на протяжении всего средневековья и вплоть до настоящего момента существовали борьба и столкновения, это происхо­ дило в основном не потому, что победители и побежденные сталкивались в рамках институтов; в действительности суще­ ствовали два законченных экономико-юридических типа об­ щества, которые вступали в соперничество друг с другом в борьбе за управление и государственные функции. Существо­ вало, даже до образования средневекового общества, сельское общество, создавшееся в результате завоевания и в соответствии с формой, которая очень скоро должна была стать формой фео­ дализма; а затем параллельно с ним городское общество, кото­ рое строилось по римской и галльской моделям. И столкнове­ ние было, с одной стороны, результатом нашествия и завоевания, но, с другой стороны, в своем существе, в субстанциальном смысле это была борьба между двумя обществами, конфликты между которыми иногда приобретали вооруженный характер, но в основном являлись столкновениями политического и эко­ номического порядка. Это можно назвать и войной, но она ве­ лась за права и свободы, с одной стороны, против задолженно­ сти и богатства — с другой. Столкновения между двумя типами общества за конституирование государства становятся главными двигателями исто­ рии. Вплоть до IX—X веков города терпели поражение в этих столкновениях, в борьбе за государство и за государственную универсальность. А затем, начиная с X—XI веков, напротив, происходит возрождение городов, которые строились по италь­ янской модели на юге и по скандинавской модели на севере. Во всяком случае, это была новая форма юридической и эко­ номической организации. Но если городское общество в ко­ нечном счете побеждает, то не потому, что оно одержало как бы военную победу, а просто потому, что имело в своем распо­ ряжении больше богатства, а также административную способ­ ность, новую мораль, определенный образ жизни, способ суще­ ствования, волю, новаторские инстинкты, считает Огюстен 248 Тьерри, и активность, что дает ему достаточно сил, чтобы пре­ вратить однажды свои локальные институты в институты по­ литического и гражданского права всей страны. Итак, универ­ сализация, но не в силу господства, которое бы целиком оказалось на стороне городского общества, а в силу того, что все основополагающие функции государства оказываются в руках его представителей, даже рождаются по их инициати­ ве или переходят к ним в руки. И эту силу, силу государства, а не силу войны, буржуазия не станет использовать для целей войны, или она будет ее использовать как военную силу, толь­ ко если в этом действительно будет необходимость. Упомяну два большие эпизода, две больших фазы в истории буржуазии и третьего сословия. Когда третье сословие почув­ ствовало, что держит в своих руках все механизмы государства, оно прежде всего предложило нечто вроде социального пакта дворянству и духовенству. Именно таким образом создаются одновременно теория и институты трех сословий. Но это искус­ ственное единство по-настоящему не соответствует ни действи­ тельному соотношению сил, ни стремлениям враждебной партии. По сути, третье сословие уже держит в руках все государство, а враждебная партия, то есть дворянство, не хочет за ним признать хоть какое-то право. Именно в этот момент в XVIII веке начинается новый процесс, который при­ мет форму более резкого столкновения. Революция станет поистине последним эпизодом жестокой войны, которая, ко­ нечно, оживила старые конфликты, но при этом была только военным инструментом столкновений и борьбы, не имевших военного характера, а относящихся, по существу, к области гражданских отношений, причем, целью и местом указанной борьбы было государство. Исчезновение системы трех сосло­ вий, резкие революционные потрясения — все это свидетель­ ствует об одном: третье сословие, ставшее нацией, ставшее единой нацией вследствие овладения всеми государственны­ ми функциями, на деле берет на себя ответственность за нацию и государство. Конституировать самому всю нацию и взять на себя ответственность за государство на деле означает выпол­ нение функций, универсализации, которые ведут к исчезнове­ нию и прежнего дуализма, и всех существовавших до того отно­ шений господства. Итак, буржуазия, третье сословие, становится 249 народом, становится государством. Она осуществляет универ­ сализацию. Настоящий момент, то есть тот, о котором пишет Огюстен Тьерри, является именно моментом исчезновения всех форм дуализма, исчезновения наций, а также классов. «Про­ исходят, — говорит Огюстен Тьерри, — огромные изменения, которые ведут к постепенному исчезновению почвы, на кото­ рой процветали все формы насильственного или незаконного неравенства, неравенство между господином и рабом, победи­ телем и побежденным, сеньором и крепостным, и к появлению, наконец, на их месте единого народа, закона, равного для всех, свободной и независимой нации».17 Вы видите, что в ходе такого анализа, во-первых, устраня­ ется или, во всяком случае, ограничивается использование вой­ ны как отправной точки трактовки историко-политических процессов. Война имеет только временное и инструменталь­ ное значение для столкновений, лишенных воинского харак­ тера. Во-вторых, существенный момент состоит в том, что те­ перь не господство определяет отношение одних к другим, одной нации к другой, одной группы к другой, фундаменталь­ ной основой отношений становится государство. И, наконец, можно видеть, как в рамках подобных анализов вырисовывает­ ся нечто, что, я бы сказал, может быть непосредственно ассими­ лировано, перенесено в философский дискурс диалектического типа. Возможность философии истории, то есть появление в на­ чале XIX века философии, которая обретет в истории, в пол­ ноте настоящего тот момент, когда универсальное высказыва­ ется в своей истине, была, не скажу, подготовлена новым историческим дискурсом, она уже содержалась внутри него. Произошла самодиалектизация исторического дискурса, кото­ рая осуществилась независимо от всякого явного переноса или явного использования диалектической философии в истори­ ческом дискурсе. Употребление исторического дискурса бур­ жуазией, модификация ею основных элементов исторического мышления, которые она собирала с XVIII века, и составили в то же время самодиалектизацию исторического дискурса. По­ нятно, как исходя из этого могли завязаться отношения между историческим дискурсом и философским. По сути, в XVHI веке философия истории существовала только как спекуляция о все250 общем законе истории. С XIX века начинается нечто новое и, я думаю, фундаментальное. История и философия поставят общий вопрос: кто в настоящем является носителем универ­ сального? Кто в настоящем олицетворяет истину универсаль­ ного? Это вопрос истории, но также и философии. Диалектика рождена. Примечания 1 Аббат Сийес. Что такое третье сословие? Спб., б/г. «Только общее право и общее представительство составляет одну нацию». — Там же. 3 «Что требуется для существования и процветания нации? Част­ ные работы и общественные функции.» (Там же: см. гл. I, с. 6—11). 4 Там же. С. 14. 5 Там же. С. 9. 6 «Третье сословие обнимает все, что относится к нации; и все, что не заключается в третьем сословии, не может считаться частью нации. Что же такое третье сословие? Все.» (Там же. С. 10—11). 7 F. de Reynaud, comte de Montlosier. De la monarchie française depuis son établissement jusqu'à nos jours. Paris, 1814, vol. 1—111. 8 Тьерри О. О расовой вражде, которая разделяет французскую нацию. Le Censeur européen. 2 avril 1820. Включено в: Dix ans d'études historiques. Paris, 1835. P. 292. 9 См.: Guizot F. Du gouvernement de la France depuis la Restauration et du ministère actuel. Paris, 1820. P. 1. 10 M. Фуко делает здесь намек на Ахилла Жуфруа д' Аббан ( 1790— 1859). Сторонник Бурбонов он публиковал в «L'Observateur» статьи в защиту божественного права, абсолютной власти и ультрамонтанизма. После падения Карла X он издавал журнал «La Légitimité», распространение которого было запрещено во Франции. Он автор ряда брошюр , в частности носящей название «Des idées liberales du Fraçais» («Либеральные идеи француза») (1815 г.), повествования о революции «Les Eastes de l'anarchie» («Летопись революции») (1820 г.) и исторической работы о Галлии «Les Siècles de la monarchie française» («Века французской монархии») (1823 г.). Цитату из Жуф­ руа можно найти в «L'Observateur des colonies, de la marine, de la politi­ que, de la littérature et des arts. IX livraison, 1820, p.299. Ср.: О. Тьерри «О расовой вражде...», цит. статья. 2 251 11 F. de Reynaud, comte de Montlosier. De la monarchie française..., op. cit., liv. I, chap. I, p. 150. ,2 Cp.: ibid, liv. Ill, chap. II, p. 152 sq. 13 Ср.: ibid, loc. cit. 14 Ibid, liv. II, chap. II, p. 209. 15 Тьерри О. История возникновения и развития третьего сосло­ вия. Киев; Харьков, 1901. Тьерри пишет «Полная семья». 16 См. в особенности О. Тьерри «О расовой вражде...», цит. ст., и «Настоящую историю Жака Простака». Le Censeur européen, mai 1820. Статья также помещена в: Dix ans d'études historiques, op. cit. 17 Thierry A. Essai sur l'histoire de la formation et des progrès du TiersÉtat. B: Œeuvres completes. Paris, 1868. T. V. P. 10. Цитата неточная и исправлена в соответствии с текстом оригинала. Лекция от 17марта 1976 г. От суверенной власти к власти над жизнью. — Заставить жить и позволить умереть. — От человека-тела к челове­ ку-роду: рождение биовласти. — Области применения био­ власти. — Население. — О смерти, и особенно о смерти Франко. — Сочетание дисциплины и регуляции: рабочий город, сексуальность, норма. — Биовласть и расизм. — Функции расизма и области его применения. — Нацизм. — Социализм. Итак, нужно попытаться закончить, подытожить то, о чем я говорил в этом году. Я затронул проблему войны, рас­ сматривая ее как особый подход к трактовке исторических про­ цессов. Мне казалось, что война изначально и практически на всем протяжении XVIII века рассматривалась как война рас. Именно историю борьбы рас я хотел немного воспроизвести. В последний раз я рассказывал, как само понятие войны было вытеснено из исторического анализа принципом националь­ ной универсальности*. Теперь я хотел бы показать, что тема расы не исчезает, а воспроизводится в форме государственно­ го расизма. И поэтому сегодня я расскажу о рождении госу­ дарственного расизма, по крайней мере введу вас в суть дела. Мне кажется, что одним из основных феноменов XIX века было и остается то, что можно бы назвать контролем жизни со стороны власти: это, если хотите, обретение власти над чело­ веком как живым существом, своего рода этатизация биологи­ ческого или, по меньшей мере, некоторая склонность к такой *В рукописи после слов «национальной универсальности» идет «в эпоху революции». 253 этатизации. Чтобы понять произошедшее, следует, я думаю, обратиться к классической теории суверенитета, которая в ко­ нечном счете и служила нам основой, таблицей для всех этих анализов о войне, расах и т. д. Вы знаете, что в ней право суве­ рена в отношении жизни и смерти подданных было одним из его основных атрибутов. Однако это странное право, странное уже на теоретическом уровне; действительно, что значит об­ ладать правом в отношении жизни и смерти? В некотором смыс­ ле это значит, что суверен, по существу, может заставить уме­ реть и позволить жить; во всяком случае, это значит, что жизнь и смерть не являются естественными, непосредственными феноменами, в некотором роде первичными или коренными, которые находились бы вне области политической жизни. Если это положение развить до парадокса, то придем к утвержде­ нию, что на деле подданный перед лицом власти не имеет пол­ ного права ни на жизнь, ни на смерть. Он нейтрален с точки зрения жизни и смерти и именно от суверена получает право жить или, при случае, умереть. Таким образом, жизнь и смерть подданных становятся правами только по решению суверен­ ной воли. Вот, если хотите, теоретический парадокс. Он, оче­ видно, должен сопровождаться определенной практической неуравновешенностью. Что фактически означает право на жизнь и смерть? Понятно, не то, что суверен может заставить жить, как он может заставить умереть. Право на жизнь и смерть реализуется только в неравновесии и всегда с перевесом смер­ ти. Право суверенной власти на жизнь начинается с момента, когда у суверена появляется право убить. В конечном счете именно это право действительно содержит в себе саму сущ­ ность права на жизнь и смерть: именно в момент, когда суве­ рен может убить, он подтверждает свое право подданного. Это, по существу, право меча. Нет, значит, реальной симметрии в праве на жизнь и смерть. Это не право заставить умереть или заставить жить. Это и не право позволить жить и позволить умереть. Это право заставить умереть или позволить жить. Это, понятно, вводит явную асимметрию. И я думаю, что действительно одно из самых крупных из­ менений в области политического права в XIX веке состояло не в замене, а в дополнении этого старого права верховной вла­ сти — заставить умереть или позволить жить — другим, 254 новым правом, которое не уничтожает первое, но проникает в него, пронизывает его, модифицирует и создает в точности противоположное право или, скорее, власть: власть «заставить» жить и «позволить» умереть. Значит, право суверена — заста­ вить умереть или позволить жить. Затем появляется новое пра­ во: право заставить жить и позволить умереть. Конечно, трансформация осуществилась не сразу. Это мож­ но проследить в теории права (но здесь я буду очень краток). Уже юристы XVII, но особенно XVIII века, поставили вопрос о праве на жизнь и на смерть. Они, например, спрашивали, почему индивиды заключают общественный договор, почему они объединяются, чтобы создать суверена и делегировать ему абсолютную власть над ними? Они делают это, потому что их подталкивает опасность или нужда. Следовательно, они дела­ ют это, чтобы защитить свою жизнь. Они создают суверена, чтобы иметь возможность жить. И в силу этого, может ли дей­ ствительно жизнь войти в число прав суверена? Но если не жизнь служит основанием права суверена, то может ли суве­ рен реально потребовать от своих подданных права на власть над их жизнью и смертью, то есть просто на власть их уби­ вать? Должна ли жизнь остаться вне договора, если именно она была первым, изначальным и основным мотивом к заклю­ чению договора? Все это вызывает в политической философии дискуссию, которую можно оставить в стороне, но которая хо­ рошо показывает, как факт жизни начинает проблематизироваться в области политической мысли, в области анализа полити­ ческой власти. Я хотел бы здесь проследить указанную трансформацию не на уровне политической теории, а скорее на уровне механизмов, техник, технологий власти. В таком случае мы попадаем в круг знакомых вещей: а именно, как в XVII, так и в XVIII веке возникают техники власти, которые в основном были ориентированы на тело, индивидуальное тело. Имеются в виду все процедуры, с помощью которых обеспе­ чивалось пространственное распределение индивидуальных тел (их разделение, выравнивание, установление их серийнос­ ти и контроля над ними) и всей системы наблюдения за ними. Это также были техники, с помощью которых власть брала на себя ответственность за эти тела, пыталась увеличить их по­ лезную силу посредством упражнений, дрессировки и т. д. 255 Сюда относятся также техники рационализации и строгой эко­ номии власти, которая должна была возможно дешевле орга­ низовать систему наблюдения, иерархии, инспекций, докумен­ тов, докладов: всю ту технологию, которую можно назвать дисциплинарной технологией труда. Она утверждается с кон­ ца XVII и в течение XVIII века.1 Однако во второй половине XVIII века появляется, по-мое­ му, нечто новое, другая технология власти, на этот раз не дис­ циплинарная. Но она не исключает первую технологию, не ис­ ключает дисциплинарную технику, а соединяется с ней, интегрирует ее, частично модифицирует и особенно стремится ее использовать, укореняясь в ней и эффективно внедряясь бла­ годаря этой предварительной дисциплинарной технике. Новая техника не уничтожает дисциплинарной техники просто пото­ му, что находится на другом уровне, на другой ступени, у нее дру­ гая основа и она пользуется совсем другими инструментами. Новая, не дисциплинарная техника власти — в отличие от дисциплины, которая обращена к телу, — применяется к жиз­ ни людей или, можно еще сказать, она обращена не к челове­ ку-телу, а к живому человеку, к человеку как живому суще­ ству; в крайнем случае, можно сказать, к человеку-роду Точнее, я сказал бы так: дисциплина способна управлять множествен­ ностью людей, поскольку эта множественность может и долж­ на превратиться в индивидуальные тела, подлежащие надзору, дрессировке, использованию, при случае, наказанию. А затем утверждается новая технология, обращающаяся к множествен­ ности людей, но не поскольку они сводятся к телам, а посколь­ ку эта множественность, напротив, составляет глобальную массу, подверженную общим процессам жизни, каковы рож­ дение, смерть, воспроизводство, болезнь и т. д. Таким обра­ зом, кроме первого проявления власти в отношении тела, кото­ рое осуществляется способом индивидуализации, есть второе проявление власти, не индивидуализующее, а массофицирующее, оно, если угодно, реализуется не в отношении человекатела, а в отношении человека-рода. После анатомо-политики человеческого тела, утвердившейся в ходе XVIII века, в конце этого же века можно отметить нечто другое, что уже не являет­ ся анатомо-политикой человеческого тела и что я бы назвал «биополитикой» человеческого рода. 256 На что направлена новая технология власти, биополитика, биовласть, находящаяся на пути к установлению? Я вам об этом только что сказал в двух словах: имеется в виду совокупность процессов, включающих в себя пропорцию рождений и смер­ тей, уровень воспроизводства, рост населения и т. д. Именно эти процессы рождаемости, смертности, продолжительности жизни в связи со всем комплексом экономических и полити­ ческих проблем (о которых я сейчас не буду говорить) состав­ ляли во второй половине XVIII века первые объекты знания и первые объекты контроля со стороны биополитики. Во вся­ ком случае, именно в этот момент начинает действовать стати­ стика этих феноменов вместе с появлением первых форм де­ мографии. Становится обычным соблюдение более или менее спонтанных, более или менее конкретных правил, которые эффективно применялись к исчислению рождаемости населе­ ния; короче, вырабатываются приемы контроля рождаемости, как они практиковались в XVIII веке. Появляется также про­ ект политики рождаемости или, во всяком случае, схемы вме­ шательства в глобальные процессы рождаемости. Но биопо­ литика решает не просто проблему воспроизводства. Она обращена также на проблемы заболеваемости, но иначе, чем это было до сих пор в условиях известных эпидемий, опас­ ность которых так заботила политические власти с начала сред­ невековья (этих знаменитых эпидемий, временных драм мно­ гочисленных смертей, смерти, от которой никому не было спасения). Теперь, в конце XVIII века, речь идет не об эпиде­ миях, а о чем-то другом: в целом, это можно бы назвать энде­ миями, если рассматривать форму, природу, широту, продол­ жительность болезней, распространенных среди населения. Это болезни, более или менее трудные для искоренения, но они не рассматриваются в качестве эпидемии, в качестве причины более частых случаев смерти, а как постоянные факторы — и так их интерпретируют — убавления сил, уменьшения рабо­ чего времени, снижения энергии, экономических издержек, причиной которых являются как потери в производстве, так и сто­ имость ухода за больными. Короче, болезнь как феномен населе­ ния: не как смерть, грубо обрушивающаяся на жизнь — это эпи­ демия, —а как всегда присутствующая смерть, которая внедряется в жизнь, постоянно ее грызет, уменьшает ее и ослабляет. 17 Мишель Фуко 257 Именно эти феномены начинают приниматься в расчет в конце XVIII века и ведут к утверждению медицины, главной функцией которой теперь становится служение общественной гигиене, что осуществляется с помощью координации меди­ цинских забот, централизации информации, нормализации зна­ ния и включает также кампанию по обучению гигиене и охват населения медицинскими услугами. Итак, проблемы воспро­ изводства, рождаемости, а также заболеваемости. Другой об­ ластью вмешательства биополитики становится вся совокуп­ ность феноменов, одни из которых универсальны, а другие случайны, но даже если они случайны, то никогда не могут быть целиком исключены и влекут за собой последствия, ана­ логичные неспособности индивидов к делам, отстранению от них, нейтрализации индивидов и т.д. Очень важной пробле­ мой с начала XIX века (с момента индустриализации) станет старость, положение индивида, который выпадает из сферы трудовой активности. А с другой стороны, несчастные случаи, увечья, различные аномалии. Именно по причине таких явле­ ний биополитика создаст не только институты призрения (кото­ рые существовали издавна), а гораздо более тонкие механиз­ мы, экономически более рациональные, чем грубая, массовая, но имеющая большие проблемы благотворительность, которая, по существу, была связана с церковью. Возникнут механизмы более тонкие, более рациональные: страхование, индивидуаль­ ное и коллективное накопление, обеспечение и т. д.2 Наконец, последняя область биополитики (я перечисляю главные, во всяком случае те, какие появились в конце XVIII и в начале XIX века, впоследствии их стало много): она была связана с отношениями между человеческим родом, человече­ скими существами в качестве рода, в качестве живых существ, и средой их обитания — это неотрегулированные воздействия географической, климатической, гидрографической среды: например, на протяжении всей первой половины XIX века сто­ яли проблемы болот, эпидемий, связанных с существованием болот. А также возникала проблема среды, но не естественной среды, а искусственной, которая оказывала дурное влияние на население, среды, им самим созданной. В основном это про­ блема города. Я отмечаю здесь просто некоторые из явлений, послуживших основой для возникновения биополитики, 258 некоторые формы ее практики и первые области ее вмешатель­ ства, что предполагает одновременно определенные знания и власть: именно на рождаемость, заболеваемость, на различ­ ные формы биологической ущербности, на воздействие сре­ ды, на все это биополитика начнет распространять свое зна­ ние и определять соответственно область вмешательства своей власти. Итак, я думаю, что во всем этом было немало очень важных моментов. Первое: появление нового элемента — я хотел ска­ зать персонажа, — которого, по сути, не знали ни теория пра­ ва, ни дисциплинарная практика. Теория права в основном зна­ ла только индивида и общество: индивида, заключающего контракт, и общество, созданное на основе реально состояв­ шегося или подразумеваемого договора индивидов. Что каса­ ется дисциплинарных форм, то они практически имели дело с индивидом и его телом. Новая технология власти имеет дело не с обществом в точном смысле слова (или, во всяком случае, не с обществом в понимании юристов); и не с индивидом-те­ лом. Оно ориентируется на новое тело: тело сложное, тело со множеством голов, если не бесконечным, то по меньшей мере нуждающимся в перечислении. Оно выражается понятием «на­ селение». Биополитика имеет дело с населением, и население как проблема политическая, вернее научная и политическая, как проблема биологическая и проблема власти в этот момент и по­ является. Второе: также важна — помимо самого появления населе­ ния — природа принятых к рассмотрению феноменов. Можно видеть, что это коллективные феномены, которые появляются вместе со своими экономическими и политическими послед­ ствиями и обретают значимость только на уровне массы. Подоб­ ные феномены, если их рассматривать на уровне индивидов, кажутся случайными и непредвидимыми, но на коллективном уровне они представляют постоянные величины, которые лег­ ко или, во всяком случае, возможно вычислить. И наконец, это феномены, которые происходят на большом отрезке времени, времени, взятого в более или менее значительных границах; это серийные феномены. Биополитика в итоге ориентируется на слу­ чайные события, которые рассматриваются ею на уровне всего населения и на протяжении определенного времени. 259 Поэтому — третий важный момент — технология власти, биополитика, порождает механизмы, имеющие некоторое чис­ ло функций, весьма отличных от тех, которые выполняли дис­ циплинарные механизмы. Биополитические механизмы выра­ батывают, конечно, прежде всего предвидения, осуществляют статистические подсчеты, глобальные измерения; перед ними стоит задача модифицикации не какого-то отдельного явления, не индивида, взятого в его единичности, а модификации, кото­ рая осуществляется, по сути, на уровне детерминации общих феноменов, обретающих свой смысл в глобальном измерении. Нужно изменить, снизить уровень заболеваемости; нужно увели­ чить продолжительность жизни; нужно стимулировать рождае­ мость. И особенно важна задача установления регулирующих механизмов, которые в проблематичной области глобального населения смогут установить равновесие, поддержать его, ус­ тановить род гомеостаза, обеспечить компенсации; короче, внедрить механизмы безопасности в ту область случайного, где проживает население, состоящее из живых существ, опти­ мизировать, если угодно, состояние жизни: такие механизмы, как и дисциплинарные механизмы, предназначены в целом максимизировать силы и извлекать их, но они действуют со­ вершенно другими способами. В отличие от дисциплины здесь не стоит вопрос об индивидуальной дрессировке, которая бы осуществлялась воздействием на тело. Абсолютно не стоит воп­ рос о том, чтобы направить усилия на индивидуальное тело, как это делает дисциплина. Следовательно, речь не о том, чтобы детально рассматривать индивида, а наоборот, о том, чтобы по­ местить его в рамки глобальных механизмов, действовать так, чтобы достигались равновесие, упорядоченность на глобальных уровнях; короче, следует сосредоточить внимание на жизни, на биологических процессах человека-рода и в отношении их обес­ печить не дисциплину, а регулирование.3 Таким образом, там, где существовала драматичная, мрач­ ная власть суверена, обладающая способностью заставить уме­ реть, появляется теперь вместе с технологией биовласти, тех­ нологией власти, ориентированной «на» население как таковое, на человека в качестве живого существа, постоянная, ученая власть, функция которой «заставить жить». Суверенная власть заставляла умереть и позволяла жить. А теперь появляется 260 власть с функцией регуляции, она, напротив, состоит в том, чтобы заставить жить и позволить умереть. Я думаю, что конкретным проявлением этой власти может служить известная прогрессирующая дисквалификация смер­ ти, к этой теме часто возвращаются социологи и историки. Все знают, особенно после появления недавних исследований, что величественная общественная ритуализация смерти исчезла или, во всяком случае, постепенно исчезает, начиная с конца XVIII века и до сегодняшнего дня. Исчезает до такой степени, что теперь смерть — переставшая быть одной из впечатляю­ щих церемоний, в которой участвовали индивиды, семья, груп­ па, общество почти целиком, — становится, напротив, тем, что скрывают; она стала явлением в высшей степени частным и постыдным (в конечном счете не столько секс, сколько смерть оказывается сегодня объектом табу). Однако я думаю, что при­ чина, в силу которой действительно смерть становится чем-то скрываемым, не заключается в исчезновении страха смерти или изменении карательных механизмов. Причина заключается в изменении технологий власти. То, что прежде (вплоть до кон­ ца XVIII века) придавало смерти ее значительность, диктова­ ло ее столь высокую ритуализацию, было переходом от одной власти к другой. Смерть была переходом от власти суверена нижнего, земного мира к власти суверена другого мира, нахо­ дящегося по ту сторону земного. Происходил переход от суда одной инстанции к суду другой инстанции, от гражданского или государственного права, от жизни и смерти к праву вечной жизни или вечного проклятия. Переход от одной власти к дру­ гой. Смерть была также передачей власти со стороны умираю­ щего тем, кто оставался жить: последние слова, последние наставления, последняя воля, завещание и т. д. Именно все подобные феномены власти были ритуализованы. Однако теперь, когда власть все менее и менее олицетворя­ ет право заставить умереть, а все более и более оказывается вмешательством с целью заставить жить, определить способ жизни, то, «как» нужно жить начиная с момента, когда власть вмешивается на глобальном уровне с целью улучшить жизнь, контролировать ее случайности, риски, недостатки, смерть как граница жизни становится пределом, границей, концом власти. Она находится вне власти, выпадает из поля ее действия и ста261 новится тем, на что власть могла бы воздействовать только в целом, глобально, статистически. Влияние власти распрост­ раняется не на смерть, а на смертность. И поэтому нормально, что смерть теперь попадает в сферу не просто частного, а са­ мого частного в этой частной сфере. Тогда как в условиях су­ веренного права смерть была тем феноменом, в котором про­ являлась самым очевидным образом абсолютная власть суверена, теперь смерть, напротив, олицетворяет момент, ког­ да индивид ускользает от всякой власти, обращается к самому себе и отступает в некотором роде в самую частную область. Власть больше не имеет отношения к смерти. Строго говоря, власть позволяет смерти исчезнуть. В качестве символа всех этих перемен возьмем смерть Фран­ ко, которая представляет событие, все же очень интересное в силу задействованных в ней символических ценностей, так как уми­ рал тот, кто обладал суверенной властью над жизнью и смер­ тью и пользовался ею с известной всем жестокостью самого кровавого из всех диктаторов, кто в течение сорока лет устано­ вил абсолютное господство права суверена в отношении жиз­ ни и смерти и кто в тот момент, когда приближалась его соб­ ственная смерть, обрел некую новую область власти над жизнью, которая представляла не только возможность устро­ ить жизнь, заставить жить, но и в конечном счете заставить индивида жить вне самой смерти. И с помощью власти, которая демонстрирует не просто научную смелость, а выступает, по су­ ществу, как политическая биовласть, развившаяся в XIX веке: так успешно заставляли людей жить, что они были вынуждены жить даже тогда, когда биологически они давно уже должны были быть мертвы. Именно таким образом тот, кто обладал абсолютной властью над жизнью и смертью сотен тысяч лю­ дей, сам оказался в руках власти, которая так хорошо устраи­ вала жизнь, так мало заботилась о смерти, что даже не замети­ ла, что он был уже мертв и что его заставляли жить после смерти. Я думаю, что столкновение этих двух систем власти, верховной власти над смертью и властью регулирования жиз­ ни, символизируется в этом маленьком и веселом событии. Теперь я бы хотел заняться сравнением между техноло­ гией, регулирующей жизнь, и технологией, дисциплинирую­ щей тело, о чем я вам недавно говорил. Итак, с XVIII века 262 (или, точнее, с конца XVIII века) существуют две технологии власти, которые появились с некоторым временным разрывом и взаимно наложились друг на друга. Техника дициплинирования сосредоточена на теле, оказывает воздействие на инди­ видов, манипулирует телом как центром сил, стремясь сделать тела одновременно полезными и послушными. И в то же вре­ мя есть технология, которая ориентирована не на тело, а на жизнь; она заново группирует присущие населению массовые действия, стремится контролировать серию случайных собы­ тий, могущих произойти в живой массе; стремится контроли­ ровать (при случае модифицировать) вероятность, во всяком случае, компенсировать ее последствия. Такая технология стре­ мится не к индивидуальной дрессировке, а к глобальному рав­ новесию, к чему-то вроде гомеостаза: к сохранности целого по отношению к внутренним опасностям. Таким образом, техно­ логия дрессировки противоположна технологии безопасности или отлична от нее; дисциплинарная технология отличается от технологии страхования или регулирования; в обоих случа­ ях проявляется технология тела, но в одном используется тех­ нология, где тело индивидуализировано как организм, наде­ ленный страстями, а в другом технология имеет дело с телами, помещенными в массовые биологические процессы. Можно было бы сказать следующее: все происходит так, как если бы власть, для которой суверенитет является модаль­ ностью, организующим принципом, оказалась недостаточной для управления экономикой и политическими процессами в обществе, переживающем демографический взрыв и индус­ триализацию. От старой механики суверенной власти слишком многое ускользало одновременно снизу и сверху, на уровне де­ талей и на уровне массы. С целью уловить детали осуществи­ лось первое преобразование: приспособление механизмов вла­ сти к индивидуальному телу, что сопровождалось надзором и дрессировкой, — это была дисциплина. Конечно, это было приспособление более легкое, самое удобное для реализации. Вот почему оно осуществляется очень рано — с XVII века до начала XVIII века — на локальном уровне, в интуитивных, эмпирических, частичных формах и в ограниченных рамках институтов, таких как школа, госпиталь, казарма, мастерская и т. д. А затем, в конце XVIII века, осуществляется другое преоб263 разование, относящееся к глобальным феноменам, к населе­ нию, к биологическим или биосоциологическим процессам, касающимся человеческих масс. Это преобразование, понят­ но, гораздо более трудное, так как оно требовало создания слож­ ных органов координации и централизации. Есть, значит, два ряда: ряд тело — организм — дисципли­ на — институты; и ряд население — биологические процессы — регулирующие* механизмыгосударства.Один относится к орга­ ническому институциональному целому: институциональная органодисциплина, а другой — к биологическому и государствен­ ному целому: биорегуляция с помощью государства. Я не хочу доводить до абсолюта противоположность между государством и институтом, потому что формы дисциплины имеют тенден­ цию выходить за институциональные и локальные рамки, с которыми они первоначально связаны. И они легко принима­ ют государственные масштабы в таких институтах, как поли­ ция например, которая представляет собой одновременно дис­ циплинарный и государственный аппарат (это доказывает, что дисциплина не всегда институциональна). И точно так же круп­ ные формы глобальной регуляции, которые множились на про­ тяжении XIX века, можно найти как на государственном уров­ не, так и на более низком уровне негосударственных институтов, вроде медицинских институтов, касс взаимопомощи, страхова­ ния. Таково первое замечание, которое я бы хотел сделать. И эти два типа механизмов, дисциплинарных и регулятив­ ных, принадлежат все же не к одному уровню. Это как раз и позволяет им не исключать друг друга и сочетаться друг с дру­ гом. Можно даже сказать, что в большинстве случаев дисцип­ линарные механизмы власти и ее регулятивные механизмы, на­ правленные на население, сочетаются друг с другом. Один или два примера: возьмите, если угодно, проблему города, или, точ­ нее, этого обдуманного, согласованного пространственного рас­ положения, которое представляет город-модель, искусственный город, город утопической реальности, о нем не только мечтали, но и действительно создавали его в XIX веке. Возьмите рабочий город. Что такое рабочийгород,каким он существовал в XIX веке? Очень хорошо видно, что он соединяет, в некотором роде *В рукописи вместо «регулирующие» написано «страхующие». 264 перпендикулярно друг к другу, дисциплинарные механизмы контроля над телом, над телами с помощью расположения, самого разделения города, с помощью локализации семей (каж­ дая в одном доме) и индивидов (каждый в одной комнате). Весь ряд дисциплинарных механизмов легко обнаружить в рабочем городе: разделение, возможность наблюдения за индивидами, нормализация форм поведения, род спонтанного полицейско­ го контроля, который осуществляется в силу самого простран­ ственного расположения города. А затем можно видеть весь ряд механизмов, которые, напротив, являются регулятивными, направленными на население как таковое и насаждающими формы экономного поведения, связанного, например, с жили­ щем, с его арендой, а при случае с его покупкой. К регулятив­ ным механизмам принадлежат системы страхования болезни или старости; правила гигиены, которые обеспечивают опти­ мальную продолжительность жизни населения; давление, ока­ зываемое самой организацией города на сексуальность, а сле­ довательно, на потомство; влияние на гигиену семей; забота о детях; школа; и т. д. Таковы, значит, дисциплинарные и регу­ лятивные механизмы. Возьмем совсем другую область — или, вернее, отчасти другую; возьмем феномен сексуальности. Почему, сексуаль­ ность становится в XIX веке областью столь большого страте­ гического значения? Я думаю, что если сексуальность стала важна, то это произошло в силу многих причин, но особенно следующей: с одной стороны, сексуальность в качестве телес­ ного поведения подчиняется дисциплинарному контролю над индивидами в форме постоянного надзора (известный, напри­ мер, контроль за мастурбацией, осуществлявшийся в отноше­ нии детей с конца XVIII и вплоть до XX века в семейной, школь­ ной среде и т. д., представляет именно дисциплинарный контроль за сексуальностью); с другой стороны, сексуальность вписывается в масштабные биологические процессы и оказы­ вает на них влияние в силу производительных функций, по­ скольку указанные биологические процессы соотносятся не с телом индивида, а с множественной единичностью, которая составляет население. Сексуальность — это именно пересече­ ние тел и населения. Поэтому она зависит и от дисциплины, и от регуляции. 18 Мишель Фуко 265 Чрезвычайное значение, придаваемое сексуальности меди­ циной в XIX веке, — имеет, я думаю, причину в особом поло­ жении сексуальности между организмом и населением, меж­ ду телом и глобальными феноменами. Отсюда медицинская идея, согласно которой сексуальность, когда она недисциплинирована и нерегулярна, всегда имеет два ряда следствий: одни относятся к телу, к недисциплинированному телу, которое сра­ зу оказывается наказано всеми индивидуальными болезнями, навлекаемыми на него сексуальным развратом. Мастурбирую­ щий ребенок будет болен всю жизнь: это дисциплинарная сан­ кция на уровне тела. Но в то же время развратная, извращенная и т. п. сексуальность влияет на население, так как сексуально развратный человек имеет и искаженную наследственность, передающуюся потомству в течение поколений и поколений, до седьмого поколения, и еще дальше. Такова теория вырожде­ ния:4 сексуальность как средоточие индивидуальных болезней и как причина вырождения представляет именно точку пере­ сечения дисциплины и регуляции, тела и населения. Теперь становится понятно, почему и как техническое знание в виде медицины или, скорее, целостность, состоящая из медицины и гигиены, становится в XIX веке элементом, хотя и не самым важным, но таким, значение которого будет возрастать из-за связи между научными изысканиями в области биологических и органических процессов (то есть как в области населения в целом, так и в области здоровья отдельных индивидов) и дей­ ствиями самой власти, в результате медицина в определенной мере превращается в политическую технику интервенции. Ме­ дицина — это знание-власть, которая соотносится одновремен­ но с телом и с населением, с организмом и с биологическими процессами, и поэтому должна оказывать как дисциплиниру­ ющее, так и регулирующие воздействия. Если перейти на более высший уровень обобщения, то мож­ но сказать, что элементом, который передвигается из области дисциплины в область регулирования, одинаково применяет­ ся и к телу, и к населению, позволяет одновременно контроли­ ровать дисциплинарный уровень тела и случайные события биологической множественности, этим элементом, переходя­ щим из одной области в другую, является «норма». Норму мож­ но одинаково удачно применять и к телу, желая его дисципли266 нировать, и к населению, желая его регулировать. При таких обстоятельствах общество нормализации нельзя представлять как разрастание дисциплинированного общества, дисципли­ нарные институты которого умножались бы и в конечном сче­ те покрыли бы все пространство — это только первая и недо­ статочная интерпретация идеи о нормализующемся обществе. Последнее представляет собой общество, в котором под пря­ мым углом пересекаются дисциплинарная норма и норма ре­ гулятивная. Сказать, что в XIX веке власть овладела жизнью, или сказать, что в XIX веке власть взяла на себя ответствен­ ность за жизнь, значит именно сказать, что власть начала охва­ тывать все пространство, которое тянется от органического к биологическому, от тела к населению, с помощью двойной технологии, с одной стороны, дисциплины, с другой — регу­ лирования. Итак, мы существуем в условиях власти, которая берет на себя ответственность и за тело, и за жизнь, или, если угодно, берет в целом ответственность за жизнь с обоими ее полюса­ ми — телом и населением. Можно тотчас отметить парадок­ сы, проявляющиеся на самом рубеже существования биовла­ сти. Парадоксы обнаруживаются, например, на уровне власти, обладающей атомной бомбой, поскольку такая власть заклю­ чается не просто в возможности убивать в соответствии с пра­ вом, данным всякому суверену, миллионы и сотни миллионов людей (в конечном счете это традиция). Но власть, в ведении которой есть атомная бомба, в современных политических ус­ ловиях представляет род парадокса, который трудно, если не совершенно невозможно обойти, он состоит в том, что созда­ ние и использование такой бомбы приводит в действие суве­ ренную власть, которая убивает, при этом власть убивает саму жизнь, то есть власть осуществляется таким образом, что она способна уничтожить жизнь. И, следовательно, уничтожить себя как власть, обеспечивающую жизнь. Или она суверенна и использует атомную бомбу, но таким путем она сразу пере­ стает быть биовластью, властью, обеспечивающей жизнь, ка­ кой она стала начиная с XIX века. Или возникает другая, проти­ воположная крайность, преобладание не права суверена над биовластью, а преобладание биовласти над правом суверена. Пре­ обладание биовласти проявляется, когда существует технически 267 и политически данная человеку возможность не только упоря­ дочивать жизнь, но заставить жизнь множиться, создавать жи­ вое, создавать монстров, создавать — в крайнем случае — не­ контролируемые и чрезвычайно разрушительные вирусы. Чудовищное увеличение биовласти, в противоположность тому, что я только что говорил об опирающейся на атомную мощь власти, выходит за рамки всей человеческой суверенности. Извините меня за эти длинные рассуждения относительно биовласти, но я думаю, что именно на этой основе вновь мож­ но обрести проблему, которую я пытался поставить. Итак, возникает вопрос, как при такой технологии власти, которая имеет жизнь своим объектом и целью (что, как мне кажется, является одной из фундаментальных особенностей технологии власти с XIX века), может осуществляться право убивать и функция убийства, если правда, что суверенная власть все более и более отступает, а вперед, напротив, все более и более выдвигается дисциплинирующая или регулирующая биовласть? Как такая власть может убивать, если правда, что вопрос, по существу, состоит в том, чтобы повысить значимость жизни, увеличить ее продолжительность, умножить возмож­ ности, предотвратить несчастные случаи или компенсировать их ущерб? Как в этих условиях возможно для политической власти убивать, требовать смерти, нуждаться в смерти, застав­ лять убивать, отдавать приказ об убийстве, подвергать смерти не только врагов, но и собственных граждан? Как эта власть может позволить умереть, если ее цель, по сути дела, заста­ вить жить? Как осуществлять власть смерти, исполнять функ­ цию смерти в рамках политической системы, ориентирован­ ной на биовласть? Тут, я думаю, вмешивается расизм. Я вовсе не хочу сказать, что расизм был изобретен в эту эпоху. Он существовал с дав­ них времен. Но я думаю, что тогда он функционировал в дру­ гой области. Расизм оказался вписан в государственные меха­ низмы с появлением биовласти. Именно с этого момента расизм становится основным механизмом власти, какой она предстает в современных государствах, что приводит к невозможности функционирования современного государства без обращения в определенный момент, в определенных пределах и в опреде­ ленных условиях к расизму. 268 Действительно, что такое расизм? Прежде всего способ ввести наконец в ту область жизни, за которую власть взяла на себя ответственность, некую купюру: купюру между тем, что должно жить, и тем, что должно умереть. В биологическом континууме человеческого рода появление рас, их различение и иерархия, оценка одних рас как высших, а других как низ­ ших становится средством фрагментации биологической об­ ласти, ответственность за которую взяла на себя власть; сред­ ством сместить внутри населения одни группы по отношению к другим. Короче, средством установить разрывы биологиче­ ского типа внутри области, которая представляется именно био­ логической областью. Это должно позволить власти воспри­ нимать население как смесь рас или, точнее, разделить род, за который оно взяло на себя ответственность, на подгруппы, которые именно и будут расами. Такова первая функция расиз­ ма, функция фрагментации, осуществление разрывов внутри того биологического континуума, к которому обращается био­ власть. Вторая функция расизма заключается в том, чтобы устано­ вить точное соотношение такого типа: «чем больше ты будешь убивать, тем больше ты заставишь жить» или «чем большему количеству людей ты позволишь умереть, тем больше, в силу самого этого факта, ты будешь жить». Я сказал бы, что это со­ отношение («если ты хочешь жить, нужно, чтобы ты застав­ лял умирать, нужно, чтобы ты мог убивать») в конечном счете изобрел не расизм и не современное государство. Это тезис военных: «чтобы выжить, нужно убивать своих врагов». Но расизм действительно заставляет функционировать, реализо­ вать в жизни этот тезис — «если ты хочешь жить, нужно, что­ бы другой умер» — совершенно новым и в точности совме­ стимым с функционированием биовласти способом. С одной стороны, действительно, расизм может позволить установить между моей жизнью и смертью другого соотношение, которое не является соотношением военного типа, но соотношением биологического типа: «чем больше низшие породы будут исче­ зать, чем больше анормальных индивидов будет исключено, тем меньше вырожденцев будет существовать в роду, тем боль­ ше я — не в качестве индивида, а в качестве рода, — буду жить, буду сильным, буду бодрым, смогу размножаться». Смерть 269 другого это не просто моя жизнь в смысле моей личной безо­ пасности; смерть другого, смерть дурной, низшей (или выро­ дившейся, или анормальной) расы должна сделать жизнь вооб­ ще более здоровой; более здоровой и более чистой. Итак, соотношение не милитаризованное, военное, или политическое, а биологическое. И если механизм может дей­ ствовать, то происходит это потому, что враги, которых нужно уничтожить, не являются противниками в политическом смыс­ ле слова; это внешние или внутренние опасности, грозящие существованию населения. Иначе говоря, умерщвление, импе­ ратив смерти в системе биовласти приемлем лишь постольку, поскольку он ориентирован не на победу над политическими противниками, а на исключение биологической опасности и не­ посредственно с этим связанным укреплением самого рода или расы. Раса, расизм — это условие приемлемости умерщвления в обществе, в котором осуществляется нормализация. Там, где существует подобное общество, где имеется власть, которая, хотя бы на поверхности, в первой степени является биовлас­ тью, там расизм неизбежен как условие для того, чтобы пре­ дать кого-то смерти, чтобы предать смерти других. Умерщвля­ ющая функция государства может быть обеспечена только тогда, когда государство функционирует по способу биовла­ сти, через расизм. Понятна вследствие этого важность — я хотел бы сказать жизненная важность — расизма для такой власти: это усло­ вие, при котором можно реализовать право на убийство. Если нормализующая власть хочет иметь старое право суверена на убийство, нужно, чтобы она прошла через расизм. А если, на­ оборот, суверенная власть, то есть власть, обладающая правом распоряжаться жизнью и смертью, хочет функционировать с по­ мощью инструментов, механизмов, технологии нормализации, нужно, чтобы она также прошла через расизм. Понятно, под умерщвлением я не имею в виду просто прямое убийство, но все, что может убить косвенно: факт приговорения к смерти, увеличение для некоторых риска смерти или просто полити­ ческая смерть, изгнание, неприятие и т. д. Исходя из этого можно, я думаю, понять некоторые фе­ номены. Прежде всего, связь, которая быстро — я бы ска­ зал мгновенно — устанавливается между биологической 270 теорией XIX века и дискурсом власти. По сути, эволюционизм, понятый в широком смысле — то есть не только сама теория Дарвина, а целостность, связь его понятий ( таких как иерар­ хия видов на общем древе эволюции, борьба между видами за выживание, отбор, который исключает наименее приспособ­ ленных) естественным образом в XIX веке становится за не­ сколько лет не просто способом пересказа в биологических терминах политического дискурса, не просто способом скрыть политический дискурс за научным облачением, но действитель­ ным способом осмысления отношений колонизации, необхо­ димости войн, преступности, феноменов безумия и болезни разума, истории обществ с их различными классами и т. д. Ина­ че говоря, каждый раз, когда происходило умерщвление, шла борьба, появлялся риск смерти, осмысление всего этого вы­ нуждено было облекаться в форму эволюционизма. Теперь понятно, почему расизм развивается в современных обществах, где царит биовласть; понятно, почему расизм разви­ вается в некоторых особенных точках, где с необходимостью оказывается затребовано право на смерть. Расизм начинает раз­ виваться primo вместе с колонизацией, то есть с колонизатор­ ским геноцидом. Когда нужно убивать людей, убивать населе­ ние, цивилизации, то как можно бы было это сделать, если используется биовласть? Только через темы эволюционизма, через расизм. Война. Как можно не только навязать войну своим против­ никам, но и подвергнуть войне собственных граждан, заста­ вить их убивать миллионами (как это действительно происхо­ дило начиная с XIX века, со второй его половины), если не использовать как раз тему расизма? Отныне война ставит две цели: не просто разрушить политического противника, но унич­ тожить противоположную расу, тот род биологической опасно­ сти, который представляют для нашей расы те, кто находится рядом с ней. Конечно, это в некотором роде только биологи­ ческая экстраполяция темы политического врага. Но кроме того война — и это абсолютно новое — появляется в конце XIX века не просто как способ укрепить собственную расу за счет унич­ тожения враждебной расы (в соответствии с темами отбора и борьбы за жизнь), но также как способ возродить свою соб­ ственную расу. Чем более многочисленны будут те из нас, кто умрет, тем чище будет наша раса. 271 Во всяком случае, с конца XIX века мы имеем новый воен­ ный расизм, который стал, я думаю, необходимым в силу того, что у биовласти не было другой возможности, начиная войну, сочетать и волю к разрушению противника, и риск убийства именно тех, жизнь которых она должна была, по определению, оберегать, устраивать, численно умножать. Можно было бы сказать то же самое в отношении преступности. Если преступ­ ность стала осмысливаться в терминах расизма, то это про­ изошло начиная с момента, когда нужно было с помощью ме­ ханизма биовласти умертвить преступника или выслать его. То же относится к безумию, к различным аномалиям. Вообще расизм, как я думаю, обеспечивает функцию смер­ ти в системе биовласти в соответствии с принципом, что смерть других означает биологическое усиление себя самого в качестве члена расы или населения, в качестве элемента в унитарном и живом множестве. Можно видеть, что здесь мы оказываемся в основном очень далеко от простого традиционного расизма, который основывается на презрении или ненависти одних рас в отношении других. Мы также очень далеки от расизма, сво­ дящегося к типу идеологической манипуляции, с помощью которой государство или класс пытались бы обернуть против мифического противника направленную на них самих или де­ формирующую общество враждебность. Я думаю, что совре­ менный расизм имеет гораздо более глубокие корни, чем ста­ рый традиционный расизм, гораздо более глубокие, чем новая идеология, —это совсем другое. Специфичность современно­ го расизма не связана с ментальностями, с идеологиями, с ложью власти. Она связана с техникой, с технологией власти. Поэто­ му мы оказываемся гораздо дальше войны рас и соответству­ ющего понимания истории, мы оказываемся внутри механиз­ ма, который позволяет биовласти осуществляться. Таким образом, расизм связан с функционированием государства, вы­ нужденного использовать феномен расы, политику устранения рас и очищения расы с целью реализации своей суверенной власти. Существование рядом или, скорее, функционирование через биовласть старой суверенной власти, обладающей пра­ вом приговора к смерти, означает функционирование, утверж­ дение и активизацию расизма. Именно здесь он эффективно укореняется. 272 В таком случае понятно, как и почему в этих условиях те государства, которые в самой большой степени способны уби­ вать, оказываются в то же время неизбежно расистскими. Ко­ нечно, здесь нужно рассмотреть пример нацизма. В конечном счете нацизм на деле демонстрирует развитие вплоть до паро­ ксизма новых механизмов власти, которые утверждались на­ чиная с XVIII века. Нет, конечно, государства, использовавше­ го дисциплинарные механизмы более, чем нацистский режим; и также нет государства, в котором биологические регуляции осуществлялись бы более жестко и настойчиво. Дисциплинар­ ная власть, биовласть: все это пройдено нацистским обществом, поддержано им (обществом, принявшим на себя ответствен­ ность за биологическое, рождение, наследственность; приняв­ шим также ответственность за болезни, несчастные случаи). Нет общества одновременно более охваченного дисциплиной и более охранительного, чем общество, которое создали или во всяком случае спроектировали нацисты. Контроль над слу­ чайностями, присущими биологическому процессу, был одной из непосредственных целей режима. Но сквозь это в высшей степени охранительное, успокаи­ вающее, в высшей степени регулирующее и дисциплинирую­ щее общество проступал полный разгул власти, способной убивать, то есть старой суверенной власти убивать. Власть уби­ вать, пронизывающая весь организм нацистского общества, проявляется прежде всего потому, что она, власть над жизнью и смертью, дана не просто государству, а определенному ряду индивидов, значительному количеству людей (будь то CA, СС и т. д.). В конечном счете в нацистском государстве все имеют право на жизнь и смерть соседа, хотя бы посредством доноса, который позволяет действительно уничтожить или за­ ставить уничтожить того, кто рядом с вами. Итак, весь общественный организм испытывал разгул вла­ сти, суверенной и несущей убийство. Равным образом в силу того факта, что война явно выдвинута как политическая цель — и в основном не просто как политическая цель для достижения определенного числа возможностей, а как род высшей и реша­ ющей фазы всех политических процессов, — политика долж­ на привести к войне и война должна стать конечной и решающей фазой, увенчивающей целое. Следовательно, целью нацистского 273 режима не было простое уничтожение других рас. Уничтоже­ ние других рас представляет одну из сторон проекта, другая сторона заключалась в том, чтобы поставить собственную расу в ситуацию абсолютной опасности и всеобщей смерти. Риск смерти, открытость для полного уничтожения составляет одну из основных обязанностей нацистской дисциплины и одну из существенных политических целей. Нужно дойти до ситуации, когда население все целиком будет подвергнуто смерти. Един­ ственно всеобщая подставленность населения смерти помогла бы эффективно его образовать в качестве высшей расы и опре­ деленно возродить ее в противовес расам, которые будут пол­ ностью уничтожены или окончательно порабощены. Нацистское общество представляет собой явление все же экстраординарное: это общество, в котором биовласть утвер­ дилась в высшей степени, и в то же время прочно существова­ ло право суверена убивать. В нем в точности совпадали два механизма, классический, архаический механизм, который дал государству право на жизнь и смерть его граждан, и новый механизм, образовавшийся в связи с дисциплиной, регуляци­ ей, короче, новый механизм биовласти. Так что можно сказать следующее: в нацистском государстве сосуществуют рядом область жизни, которую оно устраивает, поддерживает, гаран­ тирует, биологически культивирует, и в то же время суверен­ ное право убивать каждого — не только других, но и своих. Нацисты реализовали единство развитой биовласти и одновре­ менно абсолютной и пронизывающей все общество диктату­ ры, предполагающей чудовищное увеличение права убивать и предавать смерти. Это государство абсолютно расистское, абсолютно смертоносное и абсолютно самоубийственное. Госу­ дарство расизма, государство-убийца, государство-самоубийца. Все это накладывается друг на друга и завершается, конечно, с одной стороны, «окончательным решением» 1942—1943 гг. (в силу которого захотели уничтожить, через евреев, все дру­ гие расы, символом и проявлением которых стали евреи) и, с дру­ гой — телеграммой за № 71 в апреле 1945 г., в которой Гит­ лер отдал приказ разрушить условия жизни самого немецкого народа.5 Окончательное решение для всех рас абсолютное само­ убийство немецкой расы. Именно к этому ведет механика, 274 встроенная в функционирование современного государства. Конечно, один нацизм развил до пароксизма связь между суве­ ренным правом убивать и механизмами биовласти. Но такая же связь на самом деле существует в деятельности всех госу­ дарств. Только во всех современных капиталистических госу­ дарствах? Нет, конечно. Я думаю, что на самом деле — но для этого требовалось бы другое доказательство — социалистиче­ ское государство, социализм совершенно так же отмечен ра­ сизмом, как и капиталистическое государство. Наряду с государ­ ственным расизмом, сформировавшимся в условиях, о которых я вам говорил, конституировался социал-расизм, появление которого произошло даже до образования социалистических го­ сударств. Социализм с момента своего возникновения в XIX веке был расизмом. И будь это Фурье6 в начале века или анархисты в конце века, или другие формы социализма, в них всегда можно увидеть составляющую в виде расизма. Здесь мне очень трудно об этом говорить, поскольку я выд­ вигаю ошеломляющее утверждение. Чтобы доказать его, ну­ жен был бы (что я и хотел сделать) другой цикл лекций в кон­ це. Во всяком случае, я хотел бы просто сказать следующее: мне вообще кажется — здесь это звучит немного дерзко, — что социализм, если он не выдвигает вперед экономические или юридические проблемы о типе собственности или о способе производства, если соответственно проблема механики влас­ ти, механизмов власти им не ставится и не анализируется, — социализм, значит, не может избежатьтого,чтобы в свою очередь не использовать, не применять те же самые механизмы власти, которые создавались капиталистическим или индустриальным государством. Во всяком случае, достоверно одно: тема био­ власти, развитая в конце XVIII и в течение XIX века, не только не критиковалась социализмом, но фактически была перенята им, развита, заново истолкована, изменена в некоторых пунк­ тах, но она абсолютно им не пересматривалась в ее основах и способах функционирования. В конечном счете идея, что об­ щество или государство, или то, что должно заменить собой государство, имеют, по существу, функцию взять жизнь под свою ответственность, обустроить ее, умножить, компенсиро­ вать случайности, обозревать ее и определять биологические шансы и возможности, мне кажется, была воспринята социа275 лизмом такой, какая она есть. С теми вытекающими послед­ ствиями, по которым социалистическое государство должно практиковать право убивать или устранять, или право позорить. И совершенно естественно, что именно таким образом вновь обнаруживается расизм — не собственно этнический расизм, а расизм эволюционистского типа, расизм биологический, — полностью проявляющийся в социалистических государствах (типа Советского Союза) по отношению к психически боль­ ным, преступникам, политическим противникам и т. д. Вот то, что относится к государству. Не менее интересным (эта проблема давно меня занимала) мне кажется, повторю еще раз, что такое же функционирова­ ние расизма обнаруживается не просто на уровне социалисти­ ческого государства, но и в различных формах социалистиче­ ского анализа или социалистического проекта на протяжении всего XIX века, и это, по-моему, связано со следующим: вся­ кий раз, когда социализм, по существу, настаивал особенно на изменении экономических условий как принципе изменения и перехода от капиталистического государства к социалистиче­ скому (иначе говоря, каждый раз, когда он искал принцип из­ менения на уровне экономических процессов), он не нуждал­ ся, во всяком случае непосредственно, в расизме. Зато во всех случаях, когда социализм был вынужден проводить идею борь­ бы, борьбы против врага, уничтожения противника внутри са­ мого капиталистического общества; когда речь шла, следователь­ но, об осмыслении физического столкновения с враждебным классом в капиталистическом обществе, расизм снова возникал, потому что это был единственный способ для социалистиче­ ской мысли, которая была все же тесно связана с темами био­ власти, указать причину для уничтожения противника. Когда речь идет просто о том, чтобы уничтожить его экономически, отнять у него его привилегии, нет потребности в расизме. Но когда речь заходит о том, чтобы оказаться с ним один на один и биться с ним физически, рисковать своей собственной жизнью и стремиться его убить, тогда есть нужда в расизме. Следовательно, каждый раз, когда встает вопрос о социа­ лизме, о его формах и тех его моментах, в которых акцентиру­ ется проблема борьбы, проявляется его расизм. Именно поэто­ му наиболее расистскими формами социализма были, конечно, 276 бланкизм, [Парижская] коммуна, анархизм, они были расист­ скими в гораздо большей степени, чем социал-демократия, чем Второй Интернационал и сам марксизм. Социалистический расизм в Европе исчез только в конце XIX века, с одной сторо­ ны, в силу господства социал-демократии (и, нужно четко это сказать, в силу связанного с этой социал-демократией рефор­ мизма), а с другой — в результате некоторых процессов, вроде дела Дрейфуса во Франции. Но до дела Дрейфуса все социа­ листы, в конце концов социалисты в подавляющем большин­ стве, были основательными расистами. И я думаю, что они были расистами в той мере, в какой (и я на этом закончу) они не пере­ смотрели — или, если угодно, приняли как само собой разуме­ ющееся — механизмы биовласти, которые установились в ре­ зультате развития общества и государства начиная с XVIII века. Как можно заставить функционировать биовласть и в то же время реализовать право на войну, на убийство и на предание смерти, если не использовать расизм? Такой была проблема, и я думаю, что она всегда будет существовать. Примечания 'По вопросу о дисциплинарной технологии см.: Надзирать и наказывать. М., 1999. 2 По всем этим вопросам см. Курс в Коллеж де Франс, 1973— 1974 гг.: будет издан под названием «Le Pouvoir psychiatrique». 3 M. Фуко вернется к вопросу о всех этих механизмах особенно в Курсе в Коллеж де Франс, 1977—1978 гг. «Sécurité, Territoire et Population» в курсе 1978—1979 гг.: «Naissauce de la biopolitique». 4 M. Фуко имеет здесь в виду теорию, разработанную во Фран­ ции в середине XIX века психиатрами, и особенно Б.-А. Морелем (Morel В.-A. Traité des dégénérescences physiques, intellectuelles et morales de l'espèce humaine. Paris, 1857; Traité des maladies mentales. Paris, 1870), В. Маньяном (Magnan V. Leçons cliniques sur les maladies mentales. Paris, 1893) и M. Легре и В. Маньяном (Legrain M., Magnan V. Les Dégénérés, etat mental et syndromes épisodiques. Paris, 1895). Это теория вырождения, в основе которой лежит идея о так на­ зываемых «наследственных» дефектах, была ядром медицинского зна­ ния о безумии и анормальности во второй половине XIX века. Очень ско­ ро, взятая на вооружение легальной медициной, она имела значительное 277 влияние на доктрины и практику евгеники и оказывала влияние на всю литературу по криминологии и антропологии. 5 19 марта Гитлер отдал распоряжения о разрушении материаль­ но-технической инфраструктуры и индустриальных объектов в Гер­ мании. Эти распоряжения были выражены в двух декретах от 30 марта и от 7 апреля. Об этих декретах см.: Speer А. Erinnerungen. Berlin. Propyläen-Verlag, 1969 (французский перевод: Au cœur du Troisième Reich. Paris: Fayard, 1971). Фуко, несомненно, читал работу Fest J. Hitler. Frankfurt / M ; Berlin; Wien: Verlag Ullstein, 1973 (французский перевод: Paris: Gallimard, 1973). 6 Из работ Ш. Фурье особенно в этом отношении см.: Theorie des quatre mouvementset des distenees générales. Zyou, 1808 (русское изда­ ние: Теория четырех движений и общих судеб. М., 1939); Le nouveaen moude industriel et sociétaire. Paris, 1829 (русское изда­ ние: Новый индустриальный и общественный мир. М., 1939); La Fausse Industrie morcelée, répugnante, mensongère. Paris, 1836,2 vol. КРАТКОЕ СОДЕРЖАНИЕ КУРСА* 'Опубликовано в «Ежегоднике Коллеж де Франс», 76-й год, под названием «Histoire des systèmes dépensée 1975—1976,1976», с. 361— 366. Вновь опубликовано в: Dits et Ecrits, 1954—1988, изд. Д. Дефером и Ф. Эвальдом, в сотрудничестве с Ж. Лагранжем, Париж: Галлимар (Библиотека гуманитарных наук). 1994,4 т.; см. III, № 187, с. 124—130. Для того чтобы провести конкретный анализ отношений власти, нужно отказаться от юридической теории суверените­ та. Последняя фактически рассматривает индивида в качестве субъекта естественных прав или первоначальной власти; ее целью является познание идеальной формы генезиса государ­ ства; наконец, она видит в законе основное проявление вла­ сти. Нужно попытаться изучить власть, исходя не из первич­ ных носителей отношения, а из самого отношения, поскольку именно оно определяет элементы, к которым относится: вмес­ то того чтобы спрашивать у предполагаемых субъектов, от чего в себе самих или в своей власти они могли бы отказаться, что­ бы позволить себя поработить, нужно исследовать, каким об­ разом отношения порабощения могут фабриковать субъектов. Точно так же нужно прежде всего исследовать не единствен­ ную форму, не какой-то центральный пункт, из которого про­ изошли бы, как его следствие или результат развития, все фор­ мы власти, а, скорее, нужно оценить их многообразие, различия, их специфичность и обратимость: нужно, значит, их изучить как проявления сил, которые взаимоперекрещиваются, отсы­ лают друг к другу, совпадают друг с другом или, наоборот, про­ тивостоят друг другу и стремятся друг друга нейтрализовать. Наконец, вместо того чтобы усматривать в законе единственно 19 Мишель Фуко 281 проявление власти, нужно скорее попытаться выявить при­ водимые ею в действие различные формы техники принуж­ дения. Если нужно избежать проведения анализа власти по схеме, предложенной юридической трактовкой суверенитета, если нужно мыслить власть в терминах силовых отношений, то нуж­ но ли при этом ее истолковывать как общую форму войны? Может ли война служить точкой отсчета при анализе власт­ ных отношений? Этот вопрос предполагает и другие: — должна ли война рассматриваться как первичное и ос­ новное состояние, от которого производны все феномены гос­ подства, социальной дифференциации и иерархизации? — заключают ли в себе в конечном счете отношения анта­ гонизма процессы столкновения и борьбы между индивида­ ми, группами или классами, закономерности, характерные для войны? — можно ли для анализа отношений власти создать необ­ ходимый и удовлетворительный метод с помощью понятий, производных от стратегии или тактики? — воздействуют ли в какой-то степени, прямо или косвен­ но, на ядро политических институтов военные институты, во­ обще методы ведения войны? — но прежде всего нужно бы поставить следующий во­ прос: с какого времени и каким образом пришли к выводу, что именно война действует внутри властных отношений, что не­ прерывная борьба скрывается за миром и что гражданская об­ ласть является в основном областью сражений? Именно последний вопрос рассматривался в курсе лекций этого года. Каким образом увидели войну в феномене мира? Кто искал в грохоте и сумятице войны, в грязи сражений прин­ цип понимания порядка, институтов и истории? Кто первый пришел к выводу, что политика это война, продолженная дру­ гими средствами? 282 * Парадокс обнаруживается с первого взгляда. Кажется, что подобно развитию государств с начала средневековья практи­ ка и институты войны претерпевают видимые изменения. С одной стороны, они сосредоточивались в руках централь­ ной власти, которая одна имела право на войну и обладала сред­ ствами войны; в силу того же факта они постепенно отходили на второй план в отношениях человека к человеку, группы к группе и становились в ходе эволюции все более принад­ лежностью государства. С другой стороны, война вследствие этого становится в профессиональном и техническом отношениях уделом военного аппарата, тщательно подобранного и контро­ лируемого. Одним словом, насквозь пронизанное военными от­ ношениями общество мало-помалу заменяется государством и его военными институтами. Однако едва закончилась эта трансформация, как появился определенный тип дискурса об отношениях общества и войны. Сформировался дискурс об отношениях общества и войны. Историко-политический дискурс — весьма отличный от философско-юридического дискурса, ориентированного на проблему суверенитета, —делает из войны стабильную основу всех власт­ ных институтов. Этот дискурс появился несколько позже окон­ чания религиозных войн и в начале английских великих поли­ тических битв XVII века. В соответствии с этим дискурсом, который в Англии был выражен Коуком, Лилберном, во Франции Буленвилье и позже дю Бюа-Нансэ, именно вой­ на предшествует рождению государств: но не идеальная вой­ на — которую философы находят в естественном состоянии, — а реальные войны и настоящие сражения; законы рождаются из экспедиций, завоеваний и объятых пламенем городов; но война также продолжает бушевать внутри механизмов власти, или по меньшей мере представляет собой скрытый двигатель институтов, законов и порядка. Позади забвения, иллюзий и лжи, которые заставляют нас верить в естественную необ­ ходимость или в функциональную неизбежность порядка, 283 нужно вновь обнаружить войну: она зашифрована в мире. Она постоянно и полностью разделяет общество; она помещает каждого из нас в тот или другой лагерь. И недостаточно обна­ ружить в войне принцип объяснения; нужно ее оживить, за­ ставить ее сбросить маскирующие и скрывающие ее формы, в которых она незаметно для нас продолжается, и привести ее к решающему сражению, к которому мы должны подготовить­ ся, если хотим быть победителями. Через эту тематику, охарактеризованную еще очень смутно, можно понять значение рассматриваемой формы анализа. 1. В этом дискурсе высказывается субъект, который не мо­ жет занять позицию юриста или философа, то есть позицию универсального субъекта. В той всеобщей борьбе, о которой он говорит, он принужден находиться с той или с другой сто­ роны; он присутствует в сражении, имеет противников, борет­ ся за победу. Конечно, он стремится заставить ценить право; но это его право — особое право, отмеченное печатью завое­ вания, господства, это право, освященное древностью: право расы, право победоносных нашествий или захватов, закрепив­ шихся на тысячелетия. И если он говорит об истине, то это перспективная и стратегическая истина, которая позволяет ему одержать победу. Значит, существует здесь историко-политический дискурс, претендующий на истину и право, но сам явно исключающий философско-юридическую универсальность. Его роль не та, о какой мечтали законодатели и философы от Солона до Канта: встать между противниками, в центре схват­ ки или над ней, принудить к перемирию, основать примиряю­ щий порядок. Речь идет о том, чтобы установить право, зара­ женное асимметрией и функционирующее как привилегия, которую нужно удержать или заново установить; речь идет о том, чтобы заставить ценить истину, действующую в каче­ стве оружия. Для субъекта подобного дискурса универсальная истина и всеобщее право представляют собой иллюзии или ло­ вушки. 284 2. Вместе с тем речь идет о дискурсе, в котором разруша­ ются традиционные схемы мышления. Он предполагает объяс­ нение снизу, объяснение не с помощью самого простого, эле­ ментарного и ясного, а, наоборот, объяснение через самое смутное, темное, неупорядоченное, наиболее подверженное случайности. Понимание общественных отношений следует искать в смеси насилия, страстей, ненависти, реванша, а так­ же в мелких обстоятельствах, которые приводят к поражениям и победам. Немногословный и темный бог сражений должен осветить долгие дни порядка, труда и мира. Ярость должна объяснить гармонию. Именно таким образом в качестве осно­ вы истории и права будут рассматривать грубые факты (физическую мощь, силу, черты характера), случайности (по­ ражения, победы, успех или неуспех заговоров, восстания или союзы). И именно только над этим переплетением может утвердиться и вырасти рациональность, рациональность рас­ четов и стратегий — рациональность, которая, по мере того как она развивается, становится все более и более хрупкой, все более ничтожной, все более связанной с иллюзией, химерой, мистификацией. Здесь, значит, имеется нечто совершенно про­ тивоположное традиционным анализам, которые стремятся об­ наружить за областью поверхностных и случайных явлений, за явной силой тел и страстей постоянную фундаментальную рациональность, сущностно связанную со справедливостью и благом. 3. Этот тип дискурса развивается целиком в историческом измерении. Он не трактует историю, несправедливые формы правления, злоупотребления и насилия с помощью идеального принципа разума или закона; напротив, он стремится обнару­ жить скрытое за институтами и законодательствами забытое прошлое реальных форм борьбы, побед или замаскированных поражений, обнаружить спёкшуюся кровь в кодексах законов. Он соотносится с бесконечным движением истории. Но он в то же время может опереться на традиционные мифические формы (утраченная эпоха великих предков, неизбежность но285 вых времен и тысячелетнего реванша, появление нового коро­ левства, которое сотрет следы прежних поражений): такой дис­ курс способен одинаково хорошо выразить и ностальгию ухо­ дящей аристократии, и горячность народного реваншизма. В целом, вследствие противоположности философско-юридическому дискурсу, основанному на проблеме суверенитета и закона, этот дискурс, раскрывающий постоянство войны в обществе, является по существу историко-политическим дис­ курсом, истина в нем фигурирует в качестве оружия для побе­ ды определенной стороны, это дискурс мрачно критический и одновременно в большой степени мифический. * Курс этого года был посвящен появлению отмеченной формы анализа: вопросу о том, как же война (и ее различ­ ные аспекты: нашествие, сражение, завоевание, отношение победителей к побежденным, грабеж и узурпация, восстания) использовалась в качестве отправной точки анализа истории и вообще социальных отношений? 1) Нужно прежде всего устранить некоторые ошибочные аналогии. Это относится прежде всего к Гоббсу. То, что Гоббс называет войной всех против всех, ни в коем случае не являет­ ся реальной и исторической войной, а представляет игру вооб­ ражения, с помощью которой каждый взвешивает опасность, грозящую ему со стороны другого, оценивает волю другого к борьбе и измеряет, каким может быть для него риск в случае, если он обратится к силе. Суверенитет — идет ли речь об «установленном государстве» или о «приобретенном государ­ стве» — устанавливается вовсе не в силу господства военного происхождения, а, напротив, в силу расчета, который позволя­ ет каждому избежать войны. У Гоббса именно не-война осно­ вывает государство и придает ему его форму. 2) История войн стала рассматриваться в качестве матри­ цы государства, вероятно, в XVI веке, в конце религиозных войн 286 (во Франции, например, Хотманом). Но указанный тип анали­ за особенно стал развиваться в XVII веке. Прежде всего в Ан­ глии, в среде парламентской оппозиции и у пуритан возникает идея, что в XI веке английское общество было завоевано: мо­ нархия и аристократия с их собственными институтами про­ исходили от нормандцев, тогда как саксы сохраняли якобы, не без труда, некоторую часть своих первоначальных свобод. Основываясь на идее военного господства, английские исто­ рики типа Коука или Селдена восстанавливают главные эпи­ зоды истории Англии; каждый из эпизодов был проанализиро­ ван то ли как следствие, то ли как оживление исторически первого состояния войны между двумя враждебными расами, отличающимися друг от друга своими институтами и интере­ сами. Эти историки были современниками, свидетелями и иногда главными действующими лицами революции, кото­ рая, с их точки зрения, оказывалась последним сражением ста­ рой войны и реваншем за поражение в ней. Анализ такого же типа появляется во Франции, но гораздо позже, и особенно в аристократической среде конца царство­ вания Людовика XIV. Буленвилье придает ему наиболее стро­ гую форму; но на этот раз история рассказывается и права тре­ буются от имени победителя; французская аристократия, приписывая себе германское происхождение, присваивает пра­ во, основанное на завоевании, а значит, верховную собствен­ ность на все земли королевства и абсолютное господство над всеми его обитателями, галлами или римлянами; но она при­ писывает себе также прерогативы в отношении королевской власти, которая изначально была создана только с ее согласия и должна всегда сохраняться в установленных тогда границах. Написанная таким образом история не является больше, как это было в Англии, историей постоянного столкновения по­ бежденных и победителей, в качестве основной формы кото­ рого выступают восстание и вырванные им уступки, во Фран­ ции культивируется история узурпации или измен короля в отношении знати, от которой он и происходит, история его противоестественного сговора с буржуазией галло-римского 287 происхождения. Такая схема анализа, воспринятая Фрере и осо­ бенно дю Бюа-Нансэ, была мишенью острой полемики и по­ водом для значительных исторических исследований вплоть до революции. Главное заключается в том, что принцип исторического анализа искали в области дуализма рас и расовой войны. Имен­ но исходя из этого и через посредство работ Огюстена и Амедея Тьерри в XIX веке развились два типа расшифровки исто­ рии: один из них исходит из классовой борьбы, другой — из столкновения биологического характера. КОНТЕКСТ КУРСА Данный курс Фуко, прочитанный им с 7 января до 17 марта 1976 г., то есть между выходом в свет «Surveiller et Punir»* (фев­ раль 1975 г.) и «La Volonté de savoir»** (октябрь 1976 г.), зани­ мает в мысли и исследованиях Фуко особое, можно бы даже сказать стратегическое, положение: это своего рода пауза, мо­ мент остановки и, конечно, поворота, когда он оценивает прой­ денный путь и намечает пути будущих исследований. В начале курса «Нужно защищать общество» Фуко в фор­ ме подведения итога и разъяснения дает общий набросок «дис­ циплинарной» власти — власти, которая применяется особен­ но к телам с помощью техники надзора, нормализующих санкций, паноптической организации карательных институтов, и в конце курса очерчивает контур того, что он называет «био­ властью» — властью, которая применяется к населению в це­ лом, к жизни и к живым. Именно в попытке установить генеа­ логию этой власти Фуко задается затем вопросом о «системе правления», о власти, которая реализуется с конца XVI века через механизмы и технологии государства и «полиции». Воп­ росу о дисциплине Фуко посвятил лекции 1972—1973 гг. («La Société punitive»), 1973—1974 гг. («Le pouvoir psychi­ atrique»), 1974—1975 гг. («Les anormaux») и, наконец, работу «Surveiller et Punir»; правительственной власти и биовласти он посвятил первый том «Истории сексуальности» («La Volonté de savoir», декабрь 1976 г.) и затем лекции 1977—1978 гг. («Sécurité Territoire et Population»), 1978—1979 гг. («Naissance de la biopolitique») и начало курса 1979—1980 гг. («Du gou­ vernement des vivants»). *B русском издании «Надзирать и показывать». M., 1999 (прим. перев.). ** В русском издании «Воля к знанию». В книге «Воля к истине». М., 1996 (прим. перев.). 291 Вопрос о двух типах власти, об их специфичности и связи, будучи центральным в данном курсе — вместе с вопросом о вой­ не как отправной точке анализа властных отношений и с вопро­ сом о рождении историко-политического дискурса борьбы рас, — оказался удобным для того, чтобы попытаться осветить условия его возникновения, напомнить о некоторых положени­ ях, которые, как нам кажется, дали место недоразумениям, ошиб­ кам, ложным интерпретациям, иногда даже фальсификациям. Это требует рассмотрения вопросов, с одной стороны, о рож­ дении проблематики власти у Фуко; а с другой — о его трак­ товке функционирования механизмов и технологий власти в либеральных обществах и при тоталитаризме, о его «диало­ ге» с Марксом и Фрейдом по поводу процессов производства и сексуальности и, наконец, о формах сопротивления. Мы бу­ дем использовать прямые свидетельства, особенно извлечен­ ные из текстов, собранных в «Dits et Écrits».1 Тем не менее нуж­ но подчеркнуть, что полного материала по вопросу о власти не будет до конца публикации курсов и что, значит, нужно будет подождать, прежде чем пытаться подвести определенный итог. Фуко никогда не посвящал книгу власти. В нескольких мес­ тах он наметил ее основные очертания; он неутомимо высказы­ вался; он не скупился на предупреждения и уточнения. В мно­ гочисленных исторических анализах, которые он сумел проделать в отношении приютов, безумия, медицины, тюрем, сексуальности, «полиции», он изучал, скорее, ее функциони­ рование, ее воздействия, то, «как» она реализуется. Вопрос о вла­ сти раскрывается во всех упомянутых анализах, он составляет с ними единое целое, он имманентен им, и вследствие этого он от них неотделим. Поскольку проблематика обогащалась под давлением обстоятельств и в ходе внутреннего ее развития, то тщетно было бы стремиться ее любой ценой упорядочить, пред­ ставить как безупречную линейную непрерывность. Скорее, каждый раз речь идет о новом рассмотрении: в силу свойствен­ ной ему манеры Фуко до конца жизни не переставал «перечиты­ вать», заново пересматривать и интерпретировать свои старые работы в свете последних, осуществляя своего рода непрерыв1 Аббревиатура ссылок на «Dits et Écrits» = DE, том, номер статьи: страница(ы). 292 ную реактулизацию. Вот почему он всегда остерегался жела­ ния представить «общую теорию» власти, которую ему стара­ лись приписать, например, в связи с «паноптизмом». Об отно­ шениях истина—власть, знание—власть он говорил в 1977 г.: «...этот слой объектов или, скорее, отношений труд­ но ухватить; и так как для их изучения нет общей теории, то я являюсь, если угодно, слепым эмпириком, то есть нахожусь в худшей из ситуаций. У меня нет общей теории, и нет и на­ дежного метода.» (DE, III, 216 : 404). Еще он говорил в 1977 г., что вопрос о власти «начал возникать в своей обнаженности» в 1955 г. на основе «двух гигантских теней», «двух черных на­ следий», какими были для него и для его поколения фашизм и сталинизм. «Отсутствие анализа фашизма является одним из важных политических фактов последних тридцати лет» (DE, III, 218 : 422). Если вопросом XIX века была бедность — говорил он, — то фашизм и сталинизм выдвинули вопрос о власти: «слишком мало богатств», с одной стороны, «слиш­ ком много власти» — с другой (см.: DE, III, 232 : 536). Начи­ ная с тридцатых годов в троцкистских кружках анализирова­ ли феномен бюрократии, бюрократизации партии. Вопрос о власти был заново поднят в пятидесятые годы в связи с «чер­ ным наследием» фашизма и сталинизма; именно в этот момент образовалась трещина между прежней теорией богатства, рож­ денной «скандалом» нищеты, и проблематикой власти. Это годы доклада Хрущева, начала «десталинизации», венгерско­ го восстания, войны в Алжире. Властные отношения, факты господства, практика порабо­ щения присущи не только «тоталитарным режимам», они про­ низывают и общества, называемые «демократическими», ко­ торые Фуко изучал в своих исторических исследованиях. Каково отношение между тоталитарным и демократическим обществами? В чем их политическая рациональность, сходны ли они или отличаются друг от друга по использованию техно­ логий и механизмов власти? В связи с этим Фуко говорил в 1978 г.: «Западные общества, вообще индустриальные и раз­ витые общества конца этого века пронизаны глухим беспокой­ ством или даже совершенно открытыми движениями протес­ та, которые ставят под вопрос род перепроизводства власти, продемонстрированный в обнаженных и чудовищных формах 293 сталинизмом и фашизмом.» (DE, III, 232 : 536). Немного рань­ ше на той же лекции он сказал: «Конечно, фашизм и стали­ низм, оба соответствовали определенной и очень специфиче­ ской обстановке. Конечно, они имели последствия в масштабах, до того неизвестных и относительно которых можно, если не обоснованно предполагать, то надеяться, что их не узнают сно­ ва. Следовательно, это единичные феномены, но невозможно отрицать, что во многих пунктах фашизм и сталинизм только развили те механизмы, которые уже существовали в соци­ альных и политических системах Запада. В конечном счете организация больших партий, развитие полицейских структур, существование техники репрессий в виде трудового лагеря, все это в самом деле определенное наследие западных либераль­ ных обществ, которое сталинизм и фашизм только подобра­ ли» (DE, III, 232 : 535—536). Рано или поздно следовало бы спросить себя о причинах очень странной связи между нормальным и паталогическим, даже чудовищным, которая существовала между «либеральны­ ми обществами» и тоталитарными государствами. Еще в 1982 г. Фуко писал по поводу этих двух «болезней» власти, этих двух типов «горячки», какими были фашизм и сталинизм: «Одной из многочисленных причин того, почему они так нас озада­ чивают, является их совершенная, вопреки их исторической единственности, неоригинальность. Фашизм и сталинизм ис­ пользовали и расширили механизмы, уже присутствующие в большинстве других обществ. Но дело не только в этом, не­ смотря на их внутреннее безумие, они в большой мере исполь­ зовали идеи и методы нашей политической рациональности.» (DE, IV, 306 : 224). Значит, перенос технологий и их продол­ жение вплоть до болезни, безумия, почти чудовищности. Су­ ществует также «связь» между фашизмом, сталинизмом и био­ политикой, ориентированной на исключение и истребление лиц, политически опасных и нечистых в этническом отноше­ нии, — биополитикой, утвердившейся с XVIII века с помощью медицинской полиции и перенятой в XIX веке социальным дарвинизмом, евгеникой, легальными медицинскими теория­ ми наследственности, вырождения и расы; по этому поводу следует прочесть рассуждения Фуко на последней лекции от 17 марта курса «Нужно защищать общество». В конце концов, 294 одной из существенных целей этого курса, конечно, является анализ употребления фашизмом (но и сталинизмом) расовой биополитики в «управлении живыми» путем использования приципа чистоты крови и идеологической ортодоксии. Фуко поддерживал своего рода «непрерывный диалог» с Марксом по поводу отношений между властью и политиче­ ской экономией. Маркс действительно рассматривал вопросы о власти и о формах дисциплины, можно в этой связи сослать­ ся хотя бы на анализы, содержащиеся в первой книге «Капита­ ла» (относительно «рабочего дня», «разделения труда и ману­ фактуры», «машин и большой индустрии») и во второй книге (относительно «процесса обращения капитала» см.: DE, IV, 297 [а. 1976] : 182—201, особенно 186 и след.); Фуко со своей сто­ роны также интересовался характером влияния экономиче­ ских процессов на организацию дисциплинарных пространств. Но Маркс считал, что отношения господства на фабриках ус­ тановились единственно вследствие «антагонистического» от­ ношения между капиталом и трудом. У Фуко, наоборот, такие отношения сделались возможны только в результате порабо­ щения, дрессировок, надзора, которые предварительно были введены и утверждены с помощью дисциплины. По этому по­ воду он говорил: «.. .когда в условиях разделения труда появи­ лась потребность в людях, способных сделать то или другое, когда существовал также страх, что народные движения со­ противления, бойкота, восстания смогут перевернуть едва на­ рождающийся капиталистический порядок, тогда нужно было установить строгое и непосредственное наблюдение за всеми индивидами, и я думаю, что с этим связана медикализация, о которой я говорил» (DE, III, 212 : 374). С этой точки зрения не «капиталистическая» буржуазия XIX века изобрела и навя­ зала отношения господства; она их унаследовала от дисципли­ нарных механизмов XVII и XVIII веков и только использовала их или изменила, усиливая одни из них и смягчая другие: «Не существует единственного центра, из которого вышли бы, как в результате эманации, все отношения власти, а существу­ ет переплетение властных отношений, которое в целом делает возможным господство одного класса над другим, одной груп­ пы над другой» (DE, III, 212 : 379). «В основном, — пишет еще Фуко в 1978 г., — верно, что вопрос, который я задал, я задал 295 марксизму, как и другим концепциям истории и политики, и он состоял в следующем: не представляют ли властные отно­ шения, например в сопоставлении с производственными от­ ношениями, особый уровень реальности, одновременно слож­ ный и относительно, но только относительно, независимый?» (DE, III, 238 : 629). И можно было бы тогда спросить себя, не представлял ли со своей стороны «капитализм», способ произ­ водства, в который должны вписаться властные отношения, не представлял ли он собой большой механизм кодирования и интенсификации этих «относительно автономных» отноше­ ний с помощью распределения задач, иерархий, разделения труда, которые устанавливаются в мануфактурах, мастерских и на заводах, с помощью отношений, бесспорно «экономиче­ ских», включающих конфликт между рабочей силой и капита­ лом, но также и прежде всего с помощью дисциплинарных регламентации, порабощения тела, санитарной регуляции, ко­ торые адаптировали, интенсифицировали, приучали эту силу к экономическому принуждению на производстве. В таком слу­ чае не труд породил бы дисциплину, а скорее дисциплина и норма сделали бы возможным труд таким, каким он предста­ ет в экономике, называемой капиталистической. То же самое можно было бы сказать о «сексуальности» (диалог на этот раз, но в более живой форме, ведется с меди­ циной XIX века, и особенно с Фрейдом). Фуко никогда не от­ рицал «центрального» положения сексуальности в формах ме­ дицинского дискурса и практики с начала XVIII века. Но он отвергал высказанную Фрейдом и теоретически развитую за­ тем «фрейдо-марксизмом» идею о том, что сексуальность толь­ ко отрицалась, отодвигалась, подавлялась; согласно Фуко, она, напротив, была областью умножения в высшей степени пози­ тивных дискурсов, с помощью которых осуществлялась в дей­ ствительности контролирующая и нормализующая власть в отношении индивидов, их поведения и населения, то есть био­ власть. «Сексуальность» оказывалась в таком случае не средо­ точием тайн, которые следовало бы открыть и расшифровать, чтобы раскрылась истина индивидов; она была бы скорее обла­ стью, в которой начиная с кампании против детского онанизма, проводившейся в Англии в первой половине XVIII века, реали296 зовалась власть над жизнью в двух формах: «анатомо-политической» власти над «человеческим телом» и «биополитиче­ ской» власти, ориентированной на «население». В области сек­ суальности соединялись бы таким образом, опираясь друг на друга и друг друга взаимно усиливая, две власти, власть дис­ циплины тела и власть, управляющая населением. «Дисцип­ лина тела и регуляция населения составляют два полюса, — писал он в "Воле к знанию",* — между которыми происходит организация власти над жизнью. Формирование в течение клас­ сической эпохи двуликой громадной технологии — анатоми­ ческой и биологической, индивидуальной и видовой, — обра­ щенной на физические параметры тела и на процессы жизни, характеризует власть, важнейшая функция которой состоит те­ перь не в том, чтобы убивать, а в том, чтобы насквозь прони­ зать жизнь» (с. 183). Отсюда важность секса, но не как храни­ лища тайн и ключа к истине об индивидах, а скорее как мишени, как «политической цели». Действительно, «с одной стороны, секс зависит от дисциплины тела: от дрессировки, интенсифи­ кации и распределения сил, от регулирования и экономии энер­ гий. С другой стороны, он принадлежит к области регуляции населения по причине связанных с ним глобальных эффектов [...] Его используют как матрицу дисциплины и как принцип регуляции» (DE, III, 238 : 191—192). Итак, специфическая особенность и важность труда и сек­ суальности, интенсивность их использования дискурсом по­ литической экономии, с одной стороны, и медицинским зна­ нием — с другой, объясняются тем, что в них и через них соединяются, усиливая таким путем свои позиции и проявле­ ния, как формы дисциплинарной власти, так и техника норма­ лизации биовласти. Эти две власти не составляют, как иногда говорят, две «теории» Фуко, из которых одна исключала бы другую, была бы от нее независимой или следовала бы за ней, они, скорее, представляют два взаимосвязанных способа фун­ кционирования знания—власти, правда, с особыми центрами, пунктами применения, конечными целями и ставками: дрес­ сировка тел, с одной стороны, регуляция населения — с дру* На русском языке «Воля к знанию» опубликована в книге «Воля к истине». М , 1996. 20 Мишель Фуко 297 гой. На эту тему можно прочесть рассуждения Фуко о городе, норме и сексуальности в лекции от 17 марта курса «Нужно за­ щищать общество» и заключительную главу «Право смерти и власть над жизнью» из «Воли к знанию». Там, где существует власть, всегда имеется сопротивле­ ние, одно связано с другим: «.. .с тех пор как существует власть, существует и возможность сопротивления. Власть никогда нас не поймает: всегда можно изменить, при определенных усло­ виях и стратегии, ее воздействие.» (DE, III, 200 : 267). Значит, область развертывания власти не представляет собой «мрач­ ного и стабильного» господства: «Повсюду идет борьба [...] и каждую минуту можно наблюдать переход от сопротивления к господству, от господства к сопротивлению, и именно это постоянное движение я и хотел бы попытаться выявить» (DE, III, 216 : 407). Для власти, в ее расчетах и маневрах, ха­ рактерна, следовательно, не безграничная сила, а род опреде­ ленной бездейственности: «Власть не всемогуща и не всезна­ юща, наоборот», — говорил Фуко в 1978 г. в связи с анализами, проведенными в работе «Воля к знанию». «Если власть прово­ дит исследования, анализирует модели знания, то это проис­ ходит именно потому, — добавляет он, — что власть не была всевидящей, а была слепой, находилась в тупике. Если можно было наблюдать развитие стольких форм властных отношений, стольких систем контроля, стольких форм надзора, то это объяс­ няется тем, что власть всегда была бессильной» (DE, III, 238 : 629). «Если история — это хитрость разума, то является ли власть хитростью истории в том, что всегда выигрывает?» — спра­ шивает он еще в «Воле к знанию». Напротив: «Так думать, зна­ чило бы не понимать строго реляционистского характера власт­ ных отношений. Они могут существовать только в связи с многочисленными очагами сопротивления: последние игра­ ют роль противника власти, ее мишени, оправдания, выступа, за который можно ухватиться. Эти пункты сопротивления в системе власти находятся повсюду» (с. 126). Но как проявляется такое сопротивление, какие формы оно принимает, как можно их анализировать? В этой связи нужно прежде всего подчеркнуть следующее: если власть, как Фуко об этом говорит в двух первых лекциях курса, не проявляется и не практикуется в формах права и закона, если она не есть что-то, что можно взять и обменять, если она не создается, 298 отталкиваясь от интереса, воли, намерения, если она не имеет своего источника в государстве, если она не выводится и не мыс­ лится, исходя из юридическо-политической категории суверени­ тета (даже если право, закон и суверенитет могут представлять род кодирования, даже усиления власти — см.: DE, III, 218 : 424; 239 : 654), то тогда сопротивление также не может принадлежать к области права, какого-нибудь права, и совершенно выходит за юридические рамки того, что начиная с XVII века называли «правом сопротивления»: оно не базируется на суверенности предполагаемого субъекта. Власть и сопротивление с их меня­ ющимися, подвижными, многочисленными формами тактики сталкиваются друг с другом в области силовых отношений, логика которых состоит не столько в регулировании и кодиро­ вании, свойственных области права и суверенитета, сколько в стратегии и воинственности, присущих борьбе. Отношение между властью и сопротивлением принадлежит не столько к юридической области суверенитета, сколько к стратегической области борьбы, которую и надо бы анализировать. Здесь раскрывается основная направленность курса, связан­ ная с тем временем, когда Фуко близко интересовался военны­ ми институтами и армией (см. по этому поводу: DE, III, 174 : 89; 200 : 268;229 : 515;239 : 648, и позже, в 1981 r,IV,297 : 182—201). Тогда поставленный им себе вопрос состоял в следующем: мож­ но ли анализировать означенную борьбу, столкновения, стра­ тегии в бинарной и массивной форме господства (господству­ ющие—подчиненные) и поэтому в конечном счете в форме войны? «Нужно ли в таком случае, — писал он в "Воле к зна­ нию", — перевернуть формулировку и сказать, что политика — это война, проводимая другими средствами? Или, если хочет­ ся постоянно поддерживать различие между войной и полити­ кой, нужно бы скорее настаивать на том, что множественность силовых отношений может быть представлена — частично, а вовсе не полностью — либо в форме 'войны', либо в форме 'политики'; тогда были бы две различные стратегии (но гото­ вые перерасти одна в другую), могущие интегрировать эти неуравновешенные, гетерогенные, нестабильные, напряжен­ ные силовые отношения» (с. 123). Упрекая марксистов по по­ воду понятия «классовой борьбы» в том, что они скорее интере­ суются проблемой классовой структуры общества, а не 299 проблемами борьбы (см.: DE, III, 200 : 268; 206 : 310—311), он утверждал: «Я хотел бы дискутировать с Марксом не по про­ блеме социологии классов, а относительно стратегического ме­ тода борьбы. Тут заключен мой интерес к Марксу и, исходя из этого, я хотел бы выдвигать проблемы» (DE, III, 235 : 606). Об отношениях между войной и господством Фуко уже говорил на лекции от 10 января курса 1973 г., посвященного «карающему обществу». Он там выступает против теории Гоббса о «войне всех против всех», анализирует отношения между гражданской войной и властью и описывает меры по защите общества от «социального врага», каким стал с XVIII века пре­ ступник. В 1967 и 1968 гг. Фуко, как вспоминает Даниэль Дефер в своей «Хронологии» (DE, 1: 30—32), читал Троцкого, Гевару, Розу Люксембург и Клаузевица. По поводу текстов Чер­ ных Пантер, прочитанных им в то же время, он говорил в письме: «В них осуществляется стратегический анализ, сво­ бодный от марксистской теории общества» (DE, 1: 33). В од­ ном из писем от декабря 1972 г. он выражает намерение пред­ принять анализ властных отношений, исходя из «самой обесславленной из войн: не войны Гоббса, не войны Клаузеви­ ца, не классовой борьбы, а войны гражданской» (DE, 1: 42). Наконец, в августе 1974 г. в другом письме он писал еще: «Мои маргиналы невероятно обыкновенны и однообразны. Я хочу заняться другими вещами: политической экономией, страте­ гией, политикой» (DE, 1: 45). Что касается пригодности стратегической модели для ана­ лиза отношений власти, то Фуко в этом отношении сильно ко­ лебался: «Не являются ли отношения господства более слож­ ными, более запутанными, чем война?» — задавался он вопросом в беседе, состоявшейся в декабре 1977 г. (DE, III, 215 : 391). И в вопросах, посланных журналу «Геродот» (июль—сентябрь 1976 г.), он писал: «Понятие стратегии важно, когда хотят про­ вести анализ знания и его отношений с властью. Означает ли оно с необходимостью, что когда ставят под вопрос знание, ведут войну? — Позволяет ли стратегия анализировать власт­ ные отношения как технику господства? — Или нужно ска­ зать, что господство есть только непрерывная форма войны?» (DE, III, 178 : 94). Немного позже он писал: «Являются ли си­ ловые отношения на уровне политики отношениями войны? 300 Лично я в данный момент не чувствую себя готовым ответить определенно да или нет» (DE, III, 195 : 206). Этим вопросам посвящен в основном курс, который мы публикуем. Фуко анализирует здесь темы войны и господства в историко-политическом дискурсе борьбы рас у английских левеллеров и диггеров и у Буленвилье: фактически их повест­ вования о господстве нормандцев над саксами после битвы при Гастингсе и господстве германских франков над галлоримлянами после их занятия Галлии основаны на истории за­ воевания, которую они противопоставляют «фикциям» есте­ ственного права и универсализму закона. Здесь, а не у Макиавелли или Гоббса, рождается, по Фуко, радикальная форма истории, которая говорит о войне, завоевании, господ­ стве и функционирует как оружие в борьбе против королевской власти и знати в Англии, против королевской власти и третьего сословия во Франции. Фуко здесь, прямо или косвенно перени­ мая тезис, сформулированный в 1936 г., хотя и в ином теорети­ ко-политическом контексте и с иными целями, Фридрихом Майнеке в его работе «Die Entstehung des Historismus», назы­ вает «историцизмом» историко-политический дискурс завое­ вания: дискурс борьбы, дискурс сражений, дискурс рас. «Диа­ лектика» в XIX веке закодировала и, значит, «нейтрализовала» эту борьбу, что произошло после того, как Огюстен Тьерри использовал идею борьбы в своих работах о нормандском за­ воевании и о формировании третьего сословия, и до того, как нацизм использовал расовый вопрос в известной политике дис­ криминации и истребления. И если правда, что историко-поли­ тический дискурс вынуждает историка стать на ту или другую сторону, удаляясь от «средней» позиции — позиции «арбитра, судьи, универсального свидетеля» (DE, III, 169 : 29), какая была характерна для философов от Солона до Канта, — если правда также, что подобные дискурсы рождаются в ситуации войны, а не мира, тем не менее остается верным, что бинарное отноше­ ние, появившееся в этих дискурсах как отражение фактов гос­ подства, отношение, выражающее смысл войны, совершенно не может дать отчет ни о множественности реальной борьбы, пробужденной дисциплинирующей властью, ни, еще менее того, о последствиях управления со стороны формами поведе­ ния биовласти. 301 Однако именно на анализ последнего типа власти были направлены исследования Фуко после 1976 г., и это, может быть, одна из причин, если не отказа от проблематики войны, которая в лекциях курса «Нужно защищать общество» еще на­ ходится в центре, то, по крайней мере, сомнения относительно нее. В «полемичной» по сути действительности «мы все бо­ ремся против всех», — говорил он в 1977 г. (DE, III, 206 : 311 ). Но это, по-видимости гоббсовское, утверждение не должно породить иллюзии. Речь идет не о большом бинарном столк­ новении, то есть интенсивной и резкой форме борьбы, какую она приобретает в некоторые, но только некоторые, моменты истории: столкновении, закодированном в форме «революции». Речь идет скорее о совокупности в области власти форм точеч­ ной и рассредоточенной борьбы, о множественности локальных, непредвидимых, гетерогенных сопротивлений, которые не мо­ гут быть ухвачены в однозначной форме господства и в бинар­ ной логике войны. В 1982 г., к концу жизни, в тексте, который можно было бы считать его философским «завещанием», он попытался, как часто это делал — это даже может считаться одной из «особенностей» его мысли, — переосмыслить и об­ рисовать перспективу всех этих вопросов в свете своих послед­ них работ. Фуко здесь писал, что он не ставил перед собой цель «пронализировать феномены власти или заложить основы та­ кого анализа», скорее она заключалась в том, чтобы предста­ вить «историю различных способов субъективизации челове­ ческого существа в нашей культуре». Практика власти, с этой точки зрения направлена на то, чтобы «управлять формами поведения» наподобие христианского пастора и «правитель­ ственной власти». «Власть, —писал он, — по сути принадле­ жит не столько к уровню столкновения двух противников или договора одного с другим, сколько к уровню 'управления'» (DE, IV, 306 : 237). И он делал (но текст нужно читать цели­ ком) такое заключение насчет отношений между властью и раз­ личными формами борьбы: «В целом всякая стратегия столк­ новения стремится стать властным отношением; а всякое властное отношение, и тогда, когда оно следует собственной линии развития, и тогда, когда оно сталкивается с фронтальным сопротивлением, стремится стать выигравшей стратегией» (DE, IV, 306 : 242). 302 Фуко ставил вопрос о власти со времени «Истории безумия»*, о той власти, которая действует и проявляется через администра­ тивную и государственную технику «большого заточения» опас­ ных индивидов (бродяг, преступников, душевнобольных). Воп­ рос снова будет рассмотрен в начале семидесятых годов в курсах в Коллеж де Франс о производстве и формах истинного правле­ ния в античной Греции, о карательных механизмах в Европе на­ чиная со средневековья, о механизмах нормализации в дисцип­ линарном обществе. Но на заднем плане всего этого находится политическо-миллитаристский контекст, «исторические обстоятель­ ства», как их называл Гангийем, связанные с международными кон­ фликтами и социальной борьбой во Франции после 1968 г. Мы не можем здесь излагать историю этих обстоятельств. Напомним кратко для памяти, что это были годы войны во Вьетнаме, «черного сентября» (1970 г.) в Иордании, студенче­ ских волнений (1971 г.) в Португалии, направленных против режима Салазара за три года до «революции гвоздик», терро­ ристического наступления ИРА (1972 г.) в Ирландии, усиле­ ния арабо-израильского конфликта вплоть до войны на Кипре, нормализации обстановки в Чехословакии, режима полковни­ ков в Греции, падения режима Альенде в Чили, фашистских покушений в Италии, забастовки шахтеров в Англии, свире­ пой агонии франкизма в Испании, взятия власти красными кхмерами в Камбодже, гражданских войн в Ливане, Перу, в Аргентине, Бразилии и во многих африканских государствах. Интерес Фуко к власти имеет свой источник здесь — в том неусыпном внимании и интересе, с которыми он следил за тем, что Ницше называл «die grosse Politik»: распространение фа­ шизма почти во всем мире, гражданские войны, установление военных диктатур, агрессивные геополитические цели вели­ ких держав (особенно Соединенных Штатов во Вьетнаме); интерес Фуко коренился также и прежде всего в его «полити­ ческой практике» семидесятых годов, которая позволяла ему взять из жизни, изучить непосредственно на месте функцио­ нирование тюремной системы, наблюдать судьбу заключенных, материальные условия их жизни, разоблачать практику тюрем­ ной администрации поддерживать конфликты и возмущения везде, где бы они не происходили. * Фуко М. История безумия в классическую эпоху. СПб., 1997. 303 Что касается расизма, то эта тема появилась и начала разра­ батываться на семинарах и курсах по психиатрии, наказаниям, по анормальному поведению на основе исследования всех зна­ ний и практик, в связи с которыми в XIX веке на основе меди­ цинской теории «вырождения», медико-юридической теории евгеники, социального дарвинизма и уголовной теории «соци­ альной защиты» разрабатывается техника дискриминации, изо­ ляции и нормализации «опасных» индивидов: это истоки эт­ нических чисток и трудовых лагерей (которые Ж. Левейе, французский криминалист конца XIX века, во время Между­ народного пенитенциарного конгресса в Санкт-Петербурге посоветовал своим русским коллегам построить в Сибири, как напоминает об этом сам Фуко; см.: DE, III, 206 : 325). Новый расизм родился, когда «теория о наследственности», которой Фуко думал посвятить свои будущие исследования, как свиде­ тельствует его речь при выставлении его кандидатуры в Коллеж де Франс (см.: DE, I, 71 : 842—846), соединяется с психиатри­ ческой теорией вырождения. Обращаясь к своей аудитории, он в конце последней лекции (19 марта 1975 г.) курса «Ненормаль­ ные» 1974—1975 гг. говорил: «О том, что анализ психиатрии XIX века показывает, почему психиатрия с этим ее понятием вырождения, с этим ее анализом наследственности смогла фак­ тически сомкнуться с расизмом, а точнее представить почву расизму».* И добавлял, что нацизму оставалось только «направ­ лять» этот новый расизм, выступавший как средство внутренней защиты общества от анормальных, в сторону этнического расиз­ ма, который в XIX веке распространился довольно широко. Отправляясь от войны, войн, борьбы и восстаний тех лет, когда, как об этом говорили, «окружающий фон был красным», Фуко в курсе «Нужно зищищать общество» смог осуществить слияние, соединение, сочленение политической проблемы вла­ сти и исторического вопроса о расах: обрисовать генеалогию расизма, построенную на основе исторических дискурсов о борьбе рас в XVII и XVIII веках и их трансформаций в XIX и в XX веках. В связи с войной, которая пронизывает область власти, приво­ дит в действие силы, разводит друзей и врагов, порождает гос­ подство и восстания, можно было бы упомянуть о «детском вос­ поминании» Фуко, как он сам о нем рассказывал в беседе 1983 г., Ф 304 Фуко M Ненормальные. СПб., 2004. С. 376. воспоминании об «ужасе», который охватил его в 1934 г. во вре­ мя убийства канцлера Дольфуса: «Угроза войны была фоном, рамками нашего существования. Затем война пришла. Не столько сцены семейной жизни, сколько события мирового плана составляют субстанцию нашей памяти. Я говорю "на­ шей памяти", потому что почти уверен, что большинство мо­ лодых французов и француженок того времени имели тот же опыт. Постоянная угроза висела над нашей частной жизнью. Это и является, быть может, причиной, по которой я зачарован историей и отношениями между личным опытом и события­ ми, в которые мы вписаны. Здесь, я думаю, центр моих теоре­ тических устремлений» (DE, IV, 336 : 528). Если поставить вопрос об «интеллектуальной конъюнктуре» предшествующих данному курсу лет, отмеченных кризисом марксизма и подъемом неолиберального дискурса, то трудно, если не невозможно, узнать, с какими работами, скрыто или явно, Фуко соотносился при разработке курса «Нужно защи­ щать общество». С1970 г. он перевел и опубликовал работы М. Вебера, X. Арендт, Э. Кассирера, М. Хоркхаймера и Т.В. Адорно, А. Солженицына. С явным почтением говорится в курсе о книге «Анти-Эдип» Ж. Делёза и Ф. Гваттари. Фуко, кажется, не делал записей прочитанного и не любил спора одного автора с дру­ гим: полемике он предпочитал проблематизацию (см.: DE, IV, 342 : 591—598). Мы можем также только предположить, ка­ ким был его способ чтения книг, использования документации и источников (нужен большой труд, чтобы понять «фабрику» производства его книг). Мы не знаем достаточно хорошо и того, как он готовил свои курсы. Тот, который мы опубликовали и относительно которого могли сверяться с рукописью благода­ ря любезности и помощи Даниэля Дефера, почти целиком из­ ложен письменно. Тем не менее он не соответствует тому, что произнесено на самом деле: именно «блоки мысли» служили Фуко знаком, зарубкой, руководящей нитью, и, отталкиваясь от них, он часто импровизировал, развивал и углублял тот или другой пункт, предвосхищая такой-то курс или возвращаясь к другому. Возникало также впечатление, что он действовал не в соответствии с заранее установленным планом, а скорее исхо­ дил из проблемы, проблем, и его курс разворачивался как бы «самостоятельно», через своего рода внутреннее рождение, с отклонениями, забеганиями вперед, с обрывами (например, 305 была обещана лекция о «репрессии», но ее не было, зато эта тема появится в «Воле к знанию»). Относительно своего спосо­ ба работы Фуко писал в 1977 г.: «Я не философ и не писатель. Я не создаю произведение, я занимаюсь историко-политическими исследованиями; я часто бывал увлечен проблемами, ко­ торые вставали передо мной при написании одной книги и ко­ торые мне не удавалось в то время разрешить, тогда я пытался их решить в следующей книге. Внешние обстоятельства в оп­ ределенный момент также заставляют заниматься проблемой, представляющейся политически необходимой, актуальной, и я по этой причине ею интересуюсь.» (DE, III, 212 : 376—377). Что касается «метода» и в связи с «Археологией знания», он говорил: «У меня нет метода, который бы я одинаково приме­ нял в различных областях. Напротив, я сказал бы, что есть оп­ ределенная область объектов, которую я пытаюсь выделить, используя инструменты, которые нахожу или которые сам при­ думываю в тот самый момент, когда произвожу исследование, но я не выдвигаю вперед проблему метода.» (DE, III, 216 :404). С дистанции в двадцать лет публикуемый курс нисколько не утратил своей актуальности и необходимости: остаются значимыми отрицание юридических теорий и политических доктрин, не способных объяснить властных и силовых отно­ шений при столкновении знаний и в реальной борьбе; новое прочтение эпохи Просвещения, в которой надлежало бы ско­ рее видеть дисквалификацию «второстепенных» знаний в про­ цессе централизации, нормализации, установления порядка в господствующих знаниях, чем прогресс Разума; критика идеи, согласно которой история была бы изобретением и наследием восходящей буржуазии в XVIII веке; обоснованное прославле­ ние «историцизма», той истории, которая говорит о завоевани­ ях и господстве, одним словом «истории—борьбы», основан­ ной на борьбе рас в противоположность естественному праву; наконец, в связи с трансформацией этой борьбы в XIX веке выдвижение проблемы биополитической регуляции поведения, проблемы, при решении которой требуется память о прошлом и представление о близком будущем это, по сути, проблема рождения и развития расизма и фашизма. Читатели Фуко, при­ выкшие к таким переменам декораций, к модификациям перс­ пектив по отношению к господствующим идеям и установлен­ ным знаниям, не будут удивлены. Что касается специалистов, 306 можно только их просить не забывать, что этот текст не книга, а курс лекций, и что его и воспринимать нужно в качестве та­ кового: не как работу эрудита, а скорее как позицию по «нео­ тложной» проблеме расизма, открытие стартовой дорожки, эскиз генеалогического пути, сделанный с целью попытки пере­ осмысления проблемы. Как следует его читать? Можно было бы в этой связи в заключение напомнить, что сказал Фуко в 1977 г.: «Философский вопрос ориентируется на настоящее, каким являемся мы сами. Вот почему философия сегодня яв­ ляется целиком политической и целиком исторической. Она есть политика, имманентная истории, и история, необходимая для политики.» (DE, III, 200 : 266). * Относительно работ, которые Фуко мог использовать при подготовке этого курса, у нас есть только гипотезы. Источни­ ки упомянуты в примечаниях, но практически невозможно уз­ нать, читал ли Фуко их в оригинале или использовал для зна­ комства с ними другие издания. «Научная» библиография могла бы быть установлена только исходя из примечаний, которые Фуко готовил тщательно, выписывая цитату на лист с библио­ графическими указаниями, включая издание, страницу; но он их затем классифицировал тематически, а не как справочный аппарат к определенному тому или курсу. Работу по восста­ новлению «библиотеки» Фуко остается еще проделать, во вся­ ком случае она выходит за рамки данного комментария. Для начала и для ориентации читателей и будущих иссле­ дователей мы ограничиваемся здесь указанием на несколько работ, которые относятся к поднятым в данном курсе вопро­ сам и существовали в период, когда Фуко его готовил: «Троянский миф» и история рас: Simar Th. Étude critique sur la formation de la doctrine des races. Bruxelles: Lamertin, 1922; Barzun J. The French Race. New York: Columbia University Press, 1932; Bloch M. Sur les grandes invasions. Quelques positions de problèmes. Revue de synthèse, 1940—1945; Huppert G. The Idea of Perfect History: Historical Erudition and Historical Philosophy in Renaissance France. Urbana: 307 University of Illinois Press, 1970 (французский перевод: L'Idée de l'histoire parfaite. Paris: Flammarion, 1973); Poliakov L. Histoire de l'antisémitisme. III: De Voltaire à Wagner. Paris: CalmannLévy, 1968, et Le Mythe aryen. Paris: Calmann-Lévy, 1971; Dubois C.-G. Celtes et Gaulois au XVIe siècle. Le développement d'un mythe littéraire. Paris: Vrin, 1972; Devyver A. Le Sang épuré. Les préjugés de race chez les gentilshommes français de l'Ancien Régime, 1560—1720. Bruxelles: Éditions de l'Université, 1973; Jouanna A. L'Idée de race en France au XVIe siècle et au début du XVIIe siècle. Диссертация, защищенная в университете Париж IV в 1975 г. и опубликованная издательством Шампьон в 1976 г. Подчеркнем также, что проблема историографии рас была после Майнеке поставлена Г. Лукачем в VII главе работы: Die Zerstörung der Vernunft. Berlin: Aufbau Verlag, 1954 (французский перевод: La Destruction de la Raison. Paris: L'Arche, 1958—1959), и в работе: Der historische Roman. Berlin: Aufbau Verlag, 1956 (французский перевод: Le Roman historique. Paris: Payot, 1965). Упомянем также в связи с вопросом о троянском мифе две старые немецкие работы: Luthgen Ε. Die Quellen und der historische Wert der fränkischen Trojasage. Bonn: R.Weber, 1876, и диссертацию: Klippel M. Die Darstellung des fränkischen Trojanersagen. Marburg: Beyer und Hans Knecht, 1936. Левеллеры и диггеры: Frank J. The Levellers. Cambridge Ma.: Harvard University Press, 1955; BrailsfordH.N. The Levellers and the English Revo­ lution (издано Ch.Hill). London: Cresset Press, 1961, и особенно Hill Ch. Puritanism and Revolution. London: Seeker & Warburg, 1958; тот же. Intellectual Origins of the English Revolution. Ox­ ford: Clarendon Press, 1965; тот же. The World Turned upside down. London: Temple Smith, 1972. Римская имперская идея и «translatio imperii» («судьбы империи») от Средневековья к Ренессансу: Yates FA. Astraea. The Imperial Theme in the Sixteenth Cen­ tury. London; Boston: Routledge and Kegan Paul, 1975 (фран­ цузский перевод: Astraea, Paris: Boivin, 1989). Буленвилье: Simon R. Henry de Boulainvilliers, historien, politique, philo­ sophe, astrologue. Paris: Boivin, 1942, и Un révolté du grand siècle, Henry de Boulainvilliers. Garches: Ed. du Nouvel Humanisme, 1948. 308 Спор между «романистами» и «германистами» по поводу французской монархии, историографии и «конституции» в XVIII веке: Carcassonne Ε. Montesquieu et le problème de la constitution française au XVIII siècle. Paris: PUF, 1927 (Genève, Slatkine Reprints, 1970); Althusser L. Montesquieu. La politique et l'histoire. Paris: PUF, 1959. Огюстен Тьерри и французская историография в эпоху Ре­ ставрации и Июльской монархии: Moreau P. L'Histoire en France au XIXe siècle. Paris: Les Belles Lettres, 1935; Carroll K.J. Some Aspects of the Historical Thought of Augustin Thierry. Washington, D.C.: Catholic University of American Press, 1951; Engel-Janosi F Four Studies in French Romantic Historical Writings. Baltimore, Md.: Johns Hopkins University Press, 1955; Reizov B. L'Historiographie romantique française (1815—1830). Éditions de Moscou, 1957; Mellon S. The Political Uses of History in the French Restoration. Stanford, Ca.: Stanford University Press, 1958; Seliger M. Augustin Thierry: Racethinking during the Restoration //Journal of History of Ideas. Vol. XIX. 1958; Smithson R.N. Augustin Thierry: Social and Political Consciousness in the Evolution of Historical Method. Genève: Droz, 1972. «Антисемитизм» французских левых в XIX веке: Byrnes R.F. Antisemitism in Modern France. New York: H. Fertig, 1969 (1-е издание 1950 г.); Rabi [Rabinovitch W.]. Ana­ tomie du judaïsme français. Paris: Éd. de Minuit, 1962; Poliakov L. Histoire de l'antisémitisme. III. Paris: Calmann-Lévy, 1968. Фуко, может быть, знал многочисленные работы Е. Зилбернера, собранные в томе: Sozialisten zur Judenfrage. Berlin: Colloquium Verlag, 1962, и работу: Zosa Szajkowski. Jews and the French Revolutions of 1789,1830 and 1848. New York: Ktav Publ. House, 1970 (переиздано в 1972 г.). Отметим, наконец, появление в издательстве Галлимар двух томов Р. Арона «Осмысление войны. Клаузевиц». Алессандро Фонтана и Моро Бертани Содержание Генеалогия против истории (ЕЛ. Самарская) .... Вместо предисловия 5 13 ЛЕКЦИИ 1975—1976 гг. Лекция от 7 января 1976 г. 21 Что представляет собой данный курс? — Подчинен­ ные знания. —Историческое знание о борьбе, генеалогии и науч­ ный дискурс. — Власть как ставка генеалогий. — Юридическая и экономическая концепции власти. — Репрессивная и военная власть. — Переформулирование афоризма Клаузевица. Лекция от 14 января 1976 г. 42 Война и власть. — Философия и границы власти. — Право и королевская власть. — Закон, господство и подчине­ ние. — Аналитика власти: вопросы метода. — Теория сувере­ нитета. —Дисциплинарная власть. —Правило и норма. Лекция от 21 января 1976 г. 60 Теория суверенитета и механизмы господства. — Война как принцип анализа властных отношений. — Бинар­ ная структура общества. —Историко-политический дискурс, дискурс вечной войны. — Диалектика и ее кодификации. — Дискурс борьбы рас и его превращения. Лекция от 28 января 1976 г. Исторический дискурс и его сторонники. — Контр­ история борьбы рас. — Римская история и история библей­ ская. — Революционный дискурс. — Зарождение и трансфор310 81 мации расизма. — Чистота расы и государственный расизм: нацистская и советская трансформации. Лекция от 4 февраля 1976 г. 101 Вопрос об антисемитизме. — Война и суверенитет по Гоббсу. —Дискурс о завоевании у роялистов, парламента­ риев и левеллеров в Англии. —Бинарная схема и политический историцизм. — Что хотел исключить Гоббс. Лекция от 11 февраля 1976 г. 130 Рассказ о началах. — Троянский миф. — Наследство Франции. — «Франко-Галлия». — Нашествие, история и го­ сударственное право. — Национальный дуализм. —Знание го­ сударя. — «Государство Франция» Буленвилье. — Суд, прав­ ление и знание знати. —Новый субъект истории. —История и конституция. Лекция от 18 февраля 1976 г. 156 Нация и нации. — Римское завоевание. — Величие и падение римлян. — О свободе германцев по Буленвилье. — Суассонская ваза. — Истоки феодального строя. — Церковь, право, государственный язык. — Три вывода Буленвилье о вой­ не: закон истории и закон природы; военные институты; под­ счет сил. — Замечания о войне. Лекция от 25 февраля 1976 г. 182 Буленвилье и установление историко-политического континуума. — Историцизм. — Трагедия и государственное право. —Центральная администрация истории. —Проблема­ тика Просвещения и генеалогия знаний. — Четыре процедуры дисциплинирования знания и их последствия. — Философия и наука. — Установление дисциплины знаний. Лекция от 3 марта 1976 г. Тактическое обобщение исторического знания. — Конституция, Революция и циклическая история. — Дикарь и варвар. — Тройная фильтрация варвара: тактические фор­ мы исторического дискурса. — Вопросы метода: эпистемическая область и буржуазный антиисторицизм. — Возрожде­ ние исторического дискурса во время Революции. — Феодализм и готический роман. 203 Лекция от 10 марта 1976 г. 229 Политическая переработка идеи нации в период ре­ волюции: Сийес. — Теоретические последствия и воздействие на исторический дискурс. — Два подхода к пониманию новой истории: господство и тотализация. — Монтлозье и Огюстен Тьерри. — Рождение диалектики. Лекция от 17 марта 1976 г. 253 От суверенной власти к власти над жизнью. — За­ ставить жить и позволить умереть. — От человека-тела к человеку-роду: рождение биовласти. — Области примене­ ния биовласти. — Население. — О смерти, и особенно о смер­ ти Франко. — Сочетание дисциплины и регуляции: рабочий го­ род, сексуальность, норма. —Биовласть и расизм. — Функции расизма и области его применения. — Нацизм. — Социализм. КРАТКОЕ СОДЕРЖАНИЕ КУРСА 279 КОНТЕКСТ КУРСА 289
««Нужно защищать общество»» 👇
Готовые курсовые работы и рефераты
Купить от 250 ₽
Решение задач от ИИ за 2 минуты
Решить задачу
Помощь с рефератом от нейросети
Написать ИИ
Получи помощь с рефератом от ИИ-шки
ИИ ответит за 2 минуты

Тебе могут подойти лекции

Смотреть все 293 лекции
Все самое важное и интересное в Telegram

Все сервисы Справочника в твоем телефоне! Просто напиши Боту, что ты ищешь и он быстро найдет нужную статью, лекцию или пособие для тебя!

Перейти в Telegram Bot