Рецензия как литературно-критический жанр
Выбери формат для чтения
Загружаем конспект в формате docx
Это займет всего пару минут! А пока ты можешь прочитать работу в формате Word 👇
Лекция 2. Рецензия как литературно-критический жанр.
Рецензия – первичное ядро жанров литературной критики, опорный жанр литературной критики, который наглядно показывает ее функции в целом: это формирование общественного мнения, прогноз развития литературы, и формирование облика будущей литературы.
Рецензия выполняет функцию сообщения о новой книге, формирует представление об особенностях ее содержания, стиля, также она призвана стимулировать внимание читателя к книге, пробуждает интерес к ней. Сегодня жанр рецензии востребован и становится одним из основных жанров так называемой «журналистской» критики, реализуя, прежде всего рекламные цели. Побудить читателя купить ту или иную книгу – эта цель издательской политики воплощается чаще всего в жанре рецензии. В лексиконе современной журналистской критики часто употребляется такие слова, как «проект …Ф.И.О.», «культовый писатель» и т.д., что свидетельствует об определенного рода коммерциализации искусства, когда оно переходит на уровень черты массовой культуры.
Типологическими чертами жанра являются авторитетность и монопроблемность. Композиция рецензии определяется соотношением факта, анализа и оценки. Под фактом имеются в виду исходные данные книги, информация о месте и времени издания, сведения об авторе. Соотношение анализа и оценки может быть разным, но в любом случае оценка звучит авторитетно, если она подкреплена анализом, аргументирована текстом. Важный момент - обоснование актуальности рецензируемого материала, что также подкрепляет позицию критика. Известный критик М.Бутов дает такое определение жанра: «Рецензия – часто …поиски виртуальной книги: то есть пишешь о том, что хотел бы в книге увидеть, но не увидел». Определение рецензии как «поисков виртуальной книги» ставит важный вопрос об эстетическом идеале критика, о том, какие факторы определяют критическую позицию. В истории литературной критики исследователи выделяют такие жанровые разновидности рецензии, как рецензия-диалог, рецензия-фельетон, рецензия-письмо, рецензия-эссе. Следует отметить, что их частотность сегодня невысока.
Рецензия отличается высокой степенью функционирования, и часто их построение трафаретно. Театральные рецензии, кинорецензии отличаются от литературно-критических тем, что включают в свой состав сравнение постановки, экранизации с литературным первоисточником. В них прослеживается уровень исполнения, особенности интерпретации режиссера, актерская игра и т. д.
Рецензия - первый жанр, который следует освоить молодому критику. При этом для целостности и убедительности работы важен принцип отбора литературного материала для анализа и оценки, важно, чтобы это было произведение, которое не оставляет критика равнодушным, вызывает живейший отклик с его стороны эмоционально и интеллектуально. Только тогда его рецепция будет убедительна для читателя.
ПРАКТИЧЕСКАЯ РАБОТА
Тема 2. Рецензия.
Вопросы и задания:
1.Назовите типологические черты жанра рецензии.
2. Какие функции литературной критики осуществляются в жанре рецензии?
Творческие задания по теме.
Напишите рецензию по творчеству современного поэта. В качестве примера предлагается обратиться к творчеству поэта-концептуалиста Тимура Кибирова. Напишите рецензию на его стихотворения. Сопоставьте свою оценку с оценкой критиков С.Гандлевского и М. Эпштейна, чьи статьи приводятся ниже.
С. Гандлевский
СОЧИНЕНИЯ ТИМУРА КИБИРОВА
(Русская литература ХХ века в зеркале критики: Хрестоматия для студ.
филоло. фак. высш. учеб. заведений / Сост. С.И. Тимина, М.А. Черняк, Н.Н.
Кякшто; предисл. М.А. Черняк. – СПб.: Филологический факультет СПбГУ;
М.: Издательский центр «Академия», 2003. – С. 627-630)
Стихи Тимура Кибирова прозвучали вовремя и были услышаны даже сейчас, когда отечественная публика развлечена обилием новых забот и интересов.
Для беспокойных, азартных художников — Кибиров из их числа — литература не заповедник, а полигон для сведения счетов с обществом, искусством, судьбою. И к этим потешным боям автор относится более чем серьезно. Прочтите его «Литературную секцию» и — понравятся вам эти стихи или нет, — но вас, скорее всего тронет и простодушная вера поэта в слово, и жертвенность, с которой жизнь раз и навсегда была отдана в распоряжение литературе.
Приняв к сведению расхожую сейчас эстетику, Кибиров следует ей только во внешних ее проявлениях — игре стилей, цитатности. Постмодернизм, который я понимаю как эстетическую усталость, оскомину, прохладцу, прямо противоположен поэтической горячности нашего автора. Эпигоны Кибирова иногда не худо подделывают броские приметы его манеры, но им, конечно, не воспроизвести того подросткового пыла — да они бы и постеснялись: это сейчас дурной тон. А между тем именно «неприличная» пылкость делает Кибирова Кибировым. Так чего он кипятится?
Он поэт воинствующий. Он мятежник наоборот, реакционер, который хочет зашить, заштопать «отсюда и до Аляски». Образно говоря, буднично одетый поэт взывает к слушателям, поголовно облаченным в желтые кофты. И по нынешним временам заметное и насущное поэтическое одиночество ему обеспечено.
В произведениях последних лет Кибиров все более осознанно противопоставляет свою поэтическую позицию традиционно-романтической и уже достаточно рутинной позе поэта-бунтаря, одиночки-беззаконника. Кибировым движут лучшие чувства, но и выводы холодного расчета, озабоченного оригинальностью, подтвердили бы и уместность, и выигрышность освоенной поэтом точки зрения.
Новорожденный видит мир перевернутым. Какое-то время требуется младенцу, чтобы привести зрение в соответствие с действительным положением вещей. 70 лет положила советская власть на то, чтобы верх и низ, право и лево опрокинулись и вконец перемешались в мозгу советских людей. Именно это возвратное, насильственное взрослое детство и делает их советскими. Именно это — главный итог недавнего прошлого. Все остальное — стройки, войны, культура, земледелие — могут вызывать ярость, горечь, презрение, как ужасные ошибки или намеренные злодеяния, но если предположить, что все это было только средством для создания нас, современников, то напрашивающийся упрек в бессмысленности отпадает сам собой. Цель достигнута, зловещий замысел осуществлен. Здравому смыслу перебили позвоночник. Изощренная условность прочно вошла в обиход. И слово теперь находится в какой-то загадочной связи с обозначаемым понятием.
Но об этом уже достаточно сказано в антиутопии Оруэлла. Хуже другое: перевернутые понятия стали восприниматься как естественные, незыблемые. Так, например, нынешний «правый», наверное, думает, что подхватил знамя, выроненное Достоевским. Ему лестно, наверное, сознавать себя наследником громоздких гениев-консерваторов, а не революционных щелкоперов. Понимает ли нынешний «правый», что на деле он — внучатый племянник Чернышевского и Нечаева? Что он, охранитель, охраняет? Цивилизацию, где на пачке самых популярных папирос изображена карта расположения концентрационных лагерей, а с торца — Минздрав предупреждает?
С подобной же подменой имеем мы дело, когда речь заходит о традиционном противопоставлении поэта и толпы. Исконный смысл давно выветрился из этого конфликта. Последний исторический катаклизм выбил почву из-под ног романтического художнического поведения и самочувствия.
Буржуазная жизнь, вероятно, скучная жизнь. Корысть застит глаза, праздника мало, конституция от сих до сих, куцая. И поэт, «в закон себе вменяя страстей единый произвол», дразнил обывателя, сбивал с него спесь, напоминал, что свет клином не сошелся на корысти и конституции. Обыватель в ответ отмахивался; осмелев, улюлюкал; оберегал устойчивость своего образа жизни. Так они и сосуществовали; поэт и филистер, сокол и уж.
Но сокол напрасно дразнил ужа и хвастал своей безграничной свободой. На настоящего художника есть управа, имя ей гармония, и родом она, вероятно, оттуда же, откуда и законы повседневного обывательского общежития. Просто не так заземлена и регламент не такой жесткий. И обыватель не зря окорачивал романтика, потому что подозревал, что гармония ему, обывателю, не указ, ибо он туг на ухо, и если расшатать хорошенько обывательские вековые устои, то он и впрямь полетит, и летающий уж обернется драконом, а окольцованным соколам придется пресмыкаться в творческих союзах.
Поэтическая доблесть Кибирева состоит в том, что он одним из первых почувствовал, как провинциальна и смехотворна стала поза поэта-беззаконника. Потому что греза осуществилась, поэтический мятеж, изменившись до неузнаваемости, давно у власти, «всемирный запой» стал повсеместным образом жизни, и оказалось, что жить так нельзя. Кибиров остро ощутил родство декадентства и хулиганства. Воинствующий антиромантизм Кибирова объясняется тем, что ему стало ясно: не призывать к вольнице впору сейчас поэту, а быть блюстителем порядка и благонравия. Потому что поэт связан хотя бы законами гармонии, а правнук некогда соблазненного поэтом обывателя уже вообще ничем не связан.
Те, кому не открылось то, что открылось Кибирову, — все, эти молодые ершистые и немолодые ершистые — не понимают, что они давно никого не шокируют и тем более не солируют: они только подпевают хору, потому что карнавал в обличий шабаша стал нормой.
Поприще Кибирова, пафос «спасать и спасаться» чрезвычайно рискованны, это — лучшая среда обитания для зловещей пользы, грозящей затмить проблеск поэзии. И в наиболее декларативных стихах сквозит сознание своего назначения, рода общественной нагрузки: «Если Кушнер с политикой дружен теперь, я могу возвратиться к себе».
Но эта важность не стала, по счастью, отличием поэзии Кибирова. Для исправного сатирика он слишком любит словесность и жизнь. Его душевное здоровье — еще одна существенная, уже неидеологическая причина неприязни Кибирова к романтизму, как к поэтике чрезмерностей, объясняемых часто худосочием художнического восприятия.
Не знаю, насколько вообще справедливо мнение, что «то сердце ненаучится любить, которое устало ненавидеть», но к Кибирову оно неприменимо. Как раз наоборот: любовь, чувствительность, сентиментальность дают ему право на негодование. Ровно потому мы имеем дело с поэзией, а не с гневными восклицаниями в рифму (кстати, рифма у Кибирова оставляет желать лучшего). И любовь, и ненависть Кибирова обращены на один и тот же предмет. По-ученому это называется амбивалентностью. Но проще говоря, он, как все мы, больше всего на свете любит свою «жизнь, а советский единственный быт занял почти всю нашу жизнь и он омерзителен, но он слишком многое говорит сердцу каждого, чтобы можно было отделаться одним омерзением». Все эти противоречивые чувства Кибиров описывает в «Русской песне», чудом удерживаясь на грани гордыни.
Именно любовь делает неприязнь Кибирова такой наблюдательной. Негодование в чистом виде достаточно подслеповато. Целый мир, жестокий, убогий, советский нашел отражение, а теперь и убежище на страницах кибировских произведений. Сейчас прошлое стремительно и охотно забывается, как гадкий сон, но спустя какое-то время, когда успокоятся травмированные очевидцы, истлеют плакаты, подшивки газет осядут в книгохранилищах, а американизированным слэнгом предпочитающих пепси окончательно вытеснится советский новояз, этой энциклопедии мертвого языка цены не будет.
Многие страницы исполнены настоящего веселья и словесного щегольства. Жизнелюбие Кибирова оборачивается избыточностью, жанровым раблезианством, симпатичным молодечеством. Недовольство собой, графоманская жилка, излишек силы заставляют Кибирова пускаться на поиски новых и новых литературных приключений. Заветная мечта каждого поэта — обновиться в этих странствиях, стать вовсе другим, — конечно, неосуществима, но зато какое широкое пространство обойдет он, пока вернется восвояси.
Словно на спор берется Кибиров за самые рискованные темы, будь то армейская похоть или справление нужды; но сдается мне, что повод может быть самым произвольным, хоть вышивание болгарским крестом, лишь бы предаться любимому занятию — говорению: длинному, подробному, с самоупоением. Эти пространные книги написаны неровно, некоторые строфы не выдерживают внимательного взгляда, разваливаются, и понятно, что нужны они главным образом для разгона; но, когда все пошло само собой и закружилось, поминать о начальных усилиях уже не хочется. И вообще с таким дерзким и азартным поэтическим темпераментом трудно уживается чувство меры: есть длинноты, огрехи вкуса, иной эпиграф (а к ним у Кибирова слабость) грозит (а об этом говорил еще Пушкин) перевесить то, чему он предпослан. Иногда чертеж остроумного замысла просвечивает сквозь ткань повествования. Но, как не мной замечено, лучший способ бороться с недостатками — развивать достоинства.
Кибиров говорит, что ему нужно кому-нибудь завидовать. Вот пусть и завидует себе будущему, потому что в конце концов самый достойный соперник настоящего художника только он сам, его забегающая вперед тень.
М. Эпштейн
ПРОТО-, ИЛИ КОНЕЦ ПОСТМОДЕРНИЗМА
(Русская литература ХХ века в зеркале критики: Хрестоматия для студ.
филоло. фак. высш. учеб. заведений / Сост. С.И. Тимина, М.А. Черняк, Н.Н.
Кякшто; предисл. М.А. Черняк. – СПб.: Филологический факультет СПбГУ;
М.: Издательский центр «Академия», 2003. – С. 254-256)
Вот, например, концептуалист Тимур Кибиров, пожалуй, самый популярный поэт 1990-х гг., обращается к другому поэту-концептуалисту, Льву Рубинштейну, с такими словами:
Я-то хоть чучмек обычный,
ты же, извини, еврей!
Что ж мы плачем неприлично
Над Россиею своей? <…>
На мосту стоит машина,
а машина без колес.
Лев Семеныч! Будь мужчиной —
не отлынивай от слез! <…>
В небе темно-бирюзовом
тихий ангел пролетел.
Ты успел запомнить, Лева,
что такое он пропел? <…>
Осененные листвою,
небольшие мы с тобой.
Но спасемся мы с тобою
Красотою, Красотой!
Добротой и Правдой,
Лева, Гефсиманскою слезой,
влагой свадебной багровой,
превращенною водой! <…>
Мы комочки злого праха,
но душа — теплым-тепла!
Пасха, Лев Семеныч, Пасха!
Лева, расправляй крыла! <…>
В Царстве Божием, о Лева,
в Царствии Грядущем том,
Лева, нехристь бестолковый,
спорим, все мы оживем!
Казалось бы, концептуализм совершенно исключает возможность всерьез, в первичном смысле, употреблять такие слова, как «душа», «слеза», «ангел», «красота», «добро», «правда», «царствие Божие». Здесь же, на самом взлете концептуализма и как бы на выходе из него, вдруг заново пишутся эти слова, да некоторые еще и с большой буквы («Красота», «Добро», «Правда», «Царствие Грядущее»), что даже в XIX веке выглядело напыщенным и старомодным. В том-то и дело, что эти слова и понятия, за время своего неупотребления, очистились от той спеси и чопорности, которая придавалась им многовековой традицией официального употребления. Они прошли через периоды революционного умерщвления и карнавального осмеяния и теперь возвращаются в какой-то трансцендентной прозрачности, легкости, как не от мира сего.
В кибировском тексте эти выражения — «плачем неприлично», «душа — теплым-тепла», «спасемся Красотою» — уже знают о своей пошлости, захватанности, и в то же время предлагают себя как первые попавшиеся и последние оставшиеся слова, которые, в сущности, нечем заменить. Любые попытки найти им замену, выразить то же самое более оригинальным, утонченным, иносказательным способом, будут восприняты как еще более вопиющая пошлость и претенциозность. Цитатность этих слов настолько самоочевидна, что уже не сводима к иронии, но предполагает их дальнейшее лирическое освоение. Для концептуализма шаблонность, цитатность — то, что требуется доказать; для постконцептуализма — начальная аксиома, на которой строятся все последующие лирические гипотезы. Если концептуализм демонстрировал заштампованность самых важных, ходовых, возвышенных слов, то смелость постконцептуализма состоит именно в том, чтобы употреблять самые штампованные слова в их прямом, но уже двоящемся смысле, как отжившие — и оживающие. Лирическая искренность и сентиментальность умирают в этих давно отработанных словах, так сказать, смертью попирая смерть.
Это та самая смелость, к которой сам автор призывает своего адресата: «Лев Семеныч! Будь мужчиной — не отлынивай от слез!» Мужество сдержанности осознается как форма трусости, как страх перед банальностью, — и уступает место мужеству несдержанности, лиризму банальности. Есть банальность, есть сознание этой банальности, есть банальность этого сознания и есть, наконец, сознательность самой банальности — как способ ее преодоления. Об этом говорит сам Кибиров: «Не избегайте банальности, не сражайтесь с ней напрямую (результат всегда будет трагикомический). Наступайте на нее с тыла; ведите подкоп с той стороны, где язык, сознание и жизнь долгое время, как считалось, находились в полном подчинении у банальности, где нападение на нее меньше всего ожидается. В этом, как мне кажется, состоят цель и долг современной поэзии». Кибировский постконцептуализм, с его «теплой душой», «тихим ангелом» и «царствием Божьим» — есть развитие ерофеевской противоиронии, когда словам, иронически вывернутым наизнанку, возвращается их первичный, но уже отрешенный, загробный, виртуальный смысл. Транс-сентиментальность — это сентиментальность после смерти сентиментальности, прошедшая через все круги карнавала, иронии и черного юмора, чтобы осознать собственную банальность — и принять ее как неизбежность, как источник нового лиризма.